ГАЛИНА СОКОЛОВА

СВЕРБИТ, ШТОЛЯ?

В ней жила душа перелётной птицы. А может, и нет. Может просто душа её была всегда полна экстаза. Люди, которые знали её ни один год, не понимая этого странного её состояния, озадаченно наблюдали, как не сидится ей на месте, качали головами и делали выводы: неприкаянная какая-то, двадцать два года, а гнезда не вьёт. Замуж не идёт. Чего от жизни хочет, и сама не знает. Хотя мужской пол увлекает. Беспокойная, с распахнутыми и всегда почему-то полными восторга глазами, она пальпировала клавиши пианино в сельском клубе, куда приехала поднимать районную культуру. И, наполняя экзерсисами пустынную прохладу актового зала, спрашивала у случайного обескураженного слушателя: 
– Нравится?
– Ага, – оробело кивал тракторист Васёк и, стесняясь, просил сбацать его любимую песенку «Не женитесь на курсистках, они толсты, как сосиски». Но ничего подобного она не бацала, и, захлопнув лаковую крышку, приступала к допросу: 
– Видишь, Васисуалий, ту картину?
– Ага, – ещё больше робел Васёк, которого она упорно именовала Васисуалием.
– Это Айвазовский. Знаешь такого?
– Не-а, – не кривил душой Васёк. – Не встречал.
– Так запомни, Васисуалий: Айвазовский. Культурный человек его должен знать. Ты ведь культурный человек, правда?
– Н-ну! – польщенно краснея, соглашался «Васисуалий». Как-никак, помимо семилетки, у него были ещё и механизаторские курсы.
– А вот смотри, видишь: пробиваются солнечные лучи сквозь облака?
– Эт тучи, – басом поправлял Васёк. – Облака – оне… не такие тяжеленные. Тучи эт.
– Ну, тучи, – не спорила она. – А вот скажи, Васисуалий, что здесь изобразил художник: рассвет или закат?
– Чо? – изумлялся Васёк, глазея на репродукцию. Рассвет это или закат, не имело для него никакого значения. В его жизни они вообще шли параллельно – день в день, ночь в ночь. Смысл для него имели только звёзды. И лишь потому, что когда они появлялись, можно было упасть в горячее жнивьё и на пару часов забыться. Остальное время, от зари утренней до зари вечерней, он перебирал рычаги и, чертыхаясь на чём свет, поминал заезжего лектора, который что-то там нёс про кондиционеры к сельхозтехнике.
– Ну что, Васисуалий, так и не знаешь – рассвет или закат?
Он глядел на умствующую зануду, совсем не похожую на простых, как валенок, жизнерадостных сельских девок, и думал: «А иди ты… Вы то есть... идите…» И в то же время очень ему не хотелось ударить перед ней лицом в грязь. Хотя вот убей, не видел он у этого Айваза… как уж его, маляра этого, в общем… никакой разницы в рассветах-закатах.
– Дак… рассвет вроде б то.
А сам думал: «Или закат… отстаньте только. Зануда!»

Зануду звали Асиёй. В Поволжье, где много этнических имен, это ни у кого не вызывало удивления. Асия так Асия. Хоть горшком назови... Но оно имело свою историю. По Геродоту Асия была женой Прометея. По ещё одним источникам она была матерью скифов и от неё пошло всё их царство. А ещё так звали одну из древнегреческих нереид. Но назвали так Асию не потому: папа Асии, Рамазан Русланыч, чтил одного из пророков и мечтал назвать дочку Айшой – по имени одной из самых юных жён того пророка, любимой им за ум и талант.  Мать же Асии считала это антисоветским извращением. Она была русской, преподавала в каком-то институте какую-то литературу и, неустанно развивая собственную личность, романтически мечтала о высокой любви для дочери. Потому предложила назвать девочку в честь тургеневской Аси. Вот и нашли компромисс.
В общем, непростое имя. Да и сама Асия была непростой. Рвалась из неё  какая-то стихийная разноцветная сила, которую так и хотелось поджечь, как петарду. Но пушистые ресницы лёгким флёром сдерживали, гасили эту стихию, и голосом, исходящим откуда-то из самых недр, она переносила зачарованную публику в легенду об амазонке, которая в древности владела половиной Восточного Азова. Тут же возникала и мифическая Бегущая по Волнам, вроде как прежде жила она именно на Азове и на скалах Феодосии являлась писателю Грину – нравилась ей его Гринландия и хотела она жить в этой сказочной стране. Пробежала она, вроде бы, по Коровьему броду (как в древности называли Керченский пролив), который, спасаясь от острожалого гнева богини, переплыла когда-то в виде коровы божественная Ио, связав навеки запад и восток. Ещё что-то рассказывала Асия о скандинавских хрониках: то ли фантазировала, то ли читала, будто азиатское государство Русь называлось в них Аустррики, и ещё о чём-то, увлекая этим хаотичным, неудержимым потоком знаний школьную райцентровскую молодежь. Те, в отличие от работяги Васисуалия, слушали Асию, затаив дыхание.
– Ася Рамазановна, а нам про такое в школе не говорили, – зачарованно внимала завклубше стайка старшеклассников. – Всё про «Апрельские тезисы» да про Маяковского. А про Коровий брод – никогда.
– И про Грина не рассказывали... 
– Э-э, будете много знать – не захочете коров доить! – посмеивались те, кто постарше. И задумчиво уходили попыхивать сигареткой на крыльцо. Курить в клубе Ася не дозволяла.
Именно она вносила в их жизнь какое-то разнообразие. Во всяком случае, в полуплеменном укладе сельской жизни именно при Асе в клуб стали наезжать даже те, кто жил от райцентра далековато. Вообще-то, село, в котором она появилась однажды в октябрьские праздники, уже райцентром не было. Пошёл крен на укрупнение и с недавних пор их районное начальство переселилось в соседний райцентр. Но по старой памяти и этот продолжали считать райцентром, хоть на новой карте административного деления области его уже не выделяли…

– Асюша, ну чё б тебе не завесть огородик, свои б помидорки, огурчики, – пыталась образумить её клубная уборщица баба Матрёна, у которой она снимала каморку. – Хочешь, я тебе грядку выделю? Могу пару несушек дать, свои яйцы будут. Ты им зерна прикупи. Кукурузы особенно – желтки будут жёлтеньки. Ты ж цельный день сидишь, как куча, только к вечеру идёшь, вот бы и кормила. И сама б ела.
Ася смотрела в ответ с какой-то невыразимостью, неформулируемостью. И становилось ясно: не хочет она грядку. И несушек не хочет тоже. Помолчит-помолчит, а потом вдруг обернётся к окну, распахнёт створки, поглядит на усеянное звёздами небо и брякнет что-нибудь типа: 

Приди же, ночь! Приди, приди, Ромео!
Мой день, мой снег, светящийся во тьме, 
Как иней на вороньем оперенье!
Приди, святая, любящая ночь!
Приди и приведи ко мне Ромео!

После чего баба Мотря не отваживалась сказать что-либо ещё. Мозговала: то ли головушку зашибла постоялица, то ли свербит ей...  Однако очень лихо, очень здорово у Аси получалось, совсем как по радио!
– Бабуль, да я всё равно у вас ненадолго, по распределению, зачем мне несушки? – смотрела она на хозяйку глазами, полными упоения. – Ты не обижайся, я к такому делу совсем неприспособленная.
«И впрямь свербит!» – решала старушка и тихонько уходила к себе.

Ещё студенткой Ася стала звездой культпросветсреды своего волжского городка, и даже театр «Ромэн», залетев к ним как-то на гастроли, прямо так сразу и предложил ей заканчивать учёбу уже в их студии. Одной из всех предложил – видимо, положил на неё глаз какой-то из то ли шибко романтичных, то ли чересчур похотливых режиссёришек... Однако жребий сей она не кинула – шансом тем не воспользовалась. Говорили, вроде бы отец воспротивился. Но даже после учёбы, когда её хотели взять в областное управление культуры (в Доме народного творчества вакансий не было), она почему-то отказалась. Правда, в те годы многие из интеллигенции романтику искали,  «шли в люди»: ехали на комсомольские стройки, на БАМ, чёрти куда. Прямо эпидемия началась: вся волжская молодёжь устремилась к свету таёжных костров, к пыльным, так сказать, тропинкам далёких планет, чтобы стать как Гагарин – наша любовь, наша гордость, улыбчивый наш парень из деревни Клушино на Рязанщине. Потому что в то время верили: скоро и на Марсе будут яблони цвести. И посадим их мы! Но именно в их городке жили тихо, по традиции, подмётки не рвали, шины не жгли, а за город зацепиться стремились. Она же, получив свободный диплом и имея, стало быть, возможность устроиться в городе, выбрала глубинку. Не то чтобы слишком глубокую – от города минутах в двадцати на рейсовом, но и тем более непонятно: чего хотела? Так что, когда заходила о ней речь, даже если её не называли по имени, все сразу понимали: «А-а-а… Та, что в театр не пошла! Хромазановна…» И разве что пальцем возле виска не крутили. А может кто и крутил. Потому что, если девушка до двадцати не удосужилась стать мужней женой, значит самая ей дорога в начальницы или звёзды, как Гурченко. А уж если ни то, ни другое, то и непонятно, чего ей надо. Сегодня сказали бы уверенно: «гормоны». Тогда же ещё только предполагали: «свербит, штоля?»
«Ей-ей свербит!» – перешёптывались вслед местные бабки. Потому что ничего не хотела Ася из того, что ей могли предложить. Но чего-то же, наверное, хотела всё-таки – не бывает иначе! Вслух, конечно, никто ей это не говорил. Всё-таки городская, учёная, одевается как-то не по-здешнему, каблучки в глинистую землю, что гвоздики, вдалбливает и на пианине умеет. И ещё поёт красиво, только тоже не по-здешнему: какую-то вон «сцену безумства Офелии» разучивает с девчатами.
– Вообще-то Шекспир устарел, – заметил ей как-то учитель литературы местной школы – молодой кадыкастый очкарик. Его прислали сюда тоже сеять разумное, доброе, вечное, и он часто заходил теперь в клуб на огонёк. – Уже и Некрасова пора в макулатуру. А вы – Шекспира… Смешно, ей богу …Вы бы, Асенька Рамазановна, что-то из современного почитали, а то у вас как-то всё наперекосяк идёт. 
– Да-а? – удивлялась она, разглядывая его во все глаза и тут же командовала: – Девочки! Держим походочку! Спинку пряменько, глаза горденько! – Ася ещё и танцевальный кружок вела. – Сцена требует грации! И-и р-раз! И-и два!.. Это вы о законе всемирной энтропии? – снова оборачивалась она к учителю литературы, пока девочки делали под музыку проходку по сцене.
И так как учитель был не в курсе такого закона, а показать этого не хотел, он начинал что-то об Евтушенко, потом почему-то о косоглазии какой-то не известной никому Далиды. А потом вовсе умолкал и лишь ошарашенно следил, как  после залихватского шейка Ася зачем-то выстраивает пары в сто лет как устаревшую кадриль, и громко объясняет, с какого такта после музыкального вступления на две четверти нужно начинать.
– Если хотите театр, – а создать в клубе театр – это была её мечта, – вы должны научиться совершенной пластике движений, – прежде чем ударить по клавишам объявила она. – Первые актёры были танцовщиками. Они пели и танцевали. Потому что именно пение и танец отражали природу. Мы ведь – дети природы, верно? Мы должны ими и оставаться. И… р-раз… и д-два…

Она всегда была безоблачно счастлива. И к ней тянулись – молодым нужны кумиры. И когда она сияющая, в своём облегающем платьице и тёмных очках, которые в селе больше никто не носил, сбегала с крыльца, соседка-восьмиклассница Нютка – переименованная Асей в Нюкту (богиню ночи) – мечтательно вздыхала: «Я тоже стану режиссёршей». И отказывалась ехать с матерью и тёткой на дневную дойку. Тёлка, которая осталась у них с прошлого года, в этом – была всего-то одиннадцатая в стаде. А ещё пару лет назад насчитывалось больше тридцати голов, невыгодно стало держать, корма подорожали, а молоко возить на базар – себе дороже. Молоко даже шестипроцентной жирности и уже в стеклянных поллитровках застаивалось в магазинах.
– Сколько тут ехать-то? – удивлялась мать, потому что паслись коровы совсем рядом – в лощинке возле Свияги, остальное было давно распахано. Прошлых тучных урожаев теперь добивались за счет расширения посевных площадей, и выпасы подступали чуть не к самым домам. Мотороллером было максимум пятнадцать минут в одну сторону и столько же обратно.
– Уроков полно поназадавали, – озабоченно вздыхала «Нюкта» и мать уважительно умолкала. Ей тоже хотелось, чтобы дочь выучилась, к примеру, на бухгалтершу, и руки имела бы как у завклубши – скульптурные, с сильными длинными пальцами. Такими, наверное, легко доить первотёлок. 
Нютка репетировала Настеньку в водевиле «Беда от нежного сердца», который Ася намеревалась поставить на сцене к одному из праздников. Девочка играла во втором составе, но Ася Рамазановна говорила, что  получается у неё очень здорово, и вообще она похожа на француженку. 
– Именно француженки когда-то в числе первых стали бороться за раскрепощение женщины, – глядя на юную слушательницу блажными глазами, рассказывала Ася. – Была такая Олимпия де Гуж. Она так и говорила: «Если женщина достойна взойти на эшафот, то она достойна войти и в парламент».
– И резонно: взялся де за гуж – не говори, что не дюж! – невольно каламбурили сидевшие в сторонке механизаторы. В бабских разговорах они не участвовали, но к Хромазановне прислушивались. – Ежели можно на эшафот, то отчего ж, едри его в корень, в палармент нельзя? Пущай сидит. Мест хватит.
У них в сельсовете одни бабы и сидели: бухгалтерша, секретарша, завхозша, счетоводша, ещё парочка, которая проверяла расход воды и электричества или просто сидела за столом. Правда, подчинялись они Председателю – крутому, злобного нрава мужику, зимой и летом ходившему в тюбетейке и кирзовых сапогах. Было у него дел невпроворот, и если его видели – то с ног до головы обвешанным матюгами по поводу карданных валов, ликвидации МТС – так сокращённо назывались  машинно-тракторные станции, где ремонтировали технику. И вообще по поводу всей этой «аграрной, едри её в корень, политики». Благо что-что, а поговорить от души законом уже не запрещалось.
– Женщина должна быть свободной. Она – язычница по природе и как язычница должна следовать только своей природе – любить того, кого хочет, и жить с кем хочет! И никто, слышишь, Нюкта, никто не должен тебе помешать делать свой выбор! Поняла?
– Ага, – пожирая Асю влюблёнными глазами, соглашалась юная «француженка-ночь» и шла учить уроки. Серёжке она твёрдо решила во взаимности отказать – списать от него не дождёшься.
– Я выучусь на режиссёршу и возьму в мужья Павлика, – озадачила Нютка мать. Павлик как раз заканчивал первый класс. Белоголовенький и смышлёный мальчишка всё время что-то мастерил  в клубе и, благодаря его стараниям, развешанные по стенам репродукции  были помещены в рамочки, любовно раскрашенные Павликом в разные цвета.
– Чо ты несёшь такое, Нютк? Павлик-то – ребёнок титечный рядом с тобой!
– Восемь-то лет разницы? Как раз хорошо будет: я как раз учиться закончу и его в мужья возьму.
Нюта говорила совершенно серьёзно, но мать этакую ахинею даже слушать не стала – пошла выгонять корову. А Нюта вслед ей бряцала познаниями:
– Айседора Дункан, между прочим, вышла за Есенина, а он был почти на двадцать лет моложе её – и ничего. Оба прославились.

– Дункан, грит. Грит, за Есениным была, старше его на двадцать лет, – перешёптывались сельские бабы и ошеломлённо глазели друг на друга. Может и правда, есть где-то другая жизнь. Не такая, как у них. И втайне друг от друга вставали на каблуки и заглядывались на себя в зеркало: а ну если и им попадётся молоденький, да не пьяненький, да мастеровитый. Устали бабы тянуть на своих плечах и хозяйство, и работу, и детей, и стареющего непросыхающего мужа, который с каждым годом старел и непросыхал всё больше. И врал ведь напропалую!
– Куда деньги дел? А? – приступала какая-нибудь из них с допросом.
– Дак… – потерянно опускал тот голову. – Это... Посидели…
– Что, все, что ль, просидели?
– Не все дак… Во… – и повинно вытаскивал остатки мятой заначки из-за стельки.
– Ну а врать-то зачем, что не дали? Зачем всё время врёшь? 
– А я тебе так скажу… – приосанивался незадачливый муж. – Правда – она такая серая, такая скучная... А чуть её разукрасишь, она вроде как и не правда вовсе.

– Чего вас на буржуазных Соллогубов потянуло? – выговаривал Асе  прошлый завкульт района Леонид Михалыч – хоть и полноватый, но совсем ещё молодой и уже перспективный боец за коммунистические идеалы. Теперь он был в инспекторах райкома партии и ездил на работу на мотоцикле. – Вы в курсе, что он был граф? – понизив голос, добавил он.
– Так и Лев Николаевич был графом. Все Толстые были из дворян, а «Золотой ключик» ещё при Сталине экранизировали. 
– Ты это брось! – резко переходя на ты, строго оборвал Асю правофланговый идеологии. – «Золотой ключик» – одно, а Соллогуб –  другое. Французская кадриль в русском исполнении – это, как говаривал Гоголь, одна нога в узком французском башмаке, а другая в русском тяжёлом сапоге. Очень неказисто. И вообще: водевили – это несерьёзно. Хочешь делать театр – ставь  «Молодую гвардию» или «Голубую чашку». А самое лучшее – на местном материале что-нибудь. Я могу и пьеску подобрать, если надо, – при этом он как-то особенно тесно приблизился к Асе и вроде как ненароком попытался ущипнуть её за грудь. Наверное, и ущипнул бы – ещё ни одна не решилась бы ему в подобном отказать. Но эта довольно ощутимо шмякнула инспектора по белой и мягкой руке.
– Ну, смотри. Дело твоё, – не стал он пререкаться и ушёл в сторону скучающего мотоцикла. Но, когда отошёл уже достаточно далеко, всё-таки обернулся:
– Ты бы, Ася, мосты-то не жгла бы. Старые мосты пригодятся. Ты лучше свои старые грабли жги пока. 
Что он имел в виду, осталось при нём. Да она и не задумывалась. Она ведь понимала жизнь по-своему. Этому и радовалась. 

Но ничто не мешает радоваться жизни так, как сама жизнь. То свет в клубе вырубался, а чинить электропроводку некому – лето, страда, всё взрослое поколение занято, а молодые в таких делах ещё неумелы – отвёртку берут без резиновых перчаток. То второй исполнитель роли (сына миллионера-откупщика!) вдруг впадал в тоску и решительно отказывался ходить на репетиции. Разве что за белоголовку.
– Вот скажите мне, Асенька, – задумчиво смотрел на неё учитель литературы. – Какую идею вы проталкиваете в своём водевиле? Лучше жить бедно, но честно?
– А вы – против? – она смотрела на него, будто впервые видела. Или будто воспринимала его слова как диктант. И по лицу её блуждала неопределённая улыбка. Вроде как она рассматривала кадыкастую неуклюжую фигуру под микроскопом и не знала, к какому же виду отнести это крупное млекопитающее. Которое, к тому же, и не влазит под микроскоп.
– Я-то?... Хотелось бы, конечно. Да вот дрова на зиму обещали, а не дали ведь…
– Дрова-а, – протянула она  с тем же выражением и тут же: – Итак, приготовились! Девушки! Шейки вытянули! Мужчины! Плечи, плечи развернули – вы же мужчины! Сильный пол! И… р-раз! И- д-два!..
«Я не могу без тебя жить.
Мне и в дожди без тебя – сушь», – гудел за сценой в микрофон рыжий ездовой Пашка. По замыслу Аси старый водевиль пересыпался мелодекламациями о любви и отрывками из произведений великих классиков. 
«Мне и в жару без тебя – стыть, – билось в стёкла окон из микрофона.
Мне без тебя и Москва – глушь»…
– Не буду я это читать, это курам на смех, – после довольно долгой паузы вдруг забормотал микрофон.
– Как? Почему не будешь? – всполошенно кинулась на сцену Ася. 
– А не хочу...
Ступеньки на сцену были вроде как крутые, а у Аси коротенькое узкое платьице. И Пашка вовсе застеснялся: не знал он, подавать Асе Рамазановне руку или нет. Вроде подать надо, а в то же время – ведь смешно это. Он так и не решился и, сконфуженно глядя на её белые круглые коленки,  взлетающие над ступенями, забубнил: 
– Не буду я это…
– Ну почему же, Паша? Ты ведь так хорошо читаешь, – умоляюще заглядывала Ася ему в глаза. – Это очень хорошие стихи. Их очень хороший поэт написал. Николай Асеев. Нужно развивать литературный вкус, Паша.
– Не буду я. Курам это на смех. Потом засмеют, – и смущённый Пашка, аккуратно уложив микрофон на пол, побрёл к двери. А вслед ему голосом сельмаговской продавщицы неслось и вовсе непонятное:

Разбросанным в пыли по магазинам,
(Где их никто не брал и не берёт!)
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черёд.

Репетиции шли всё лето. Декорации делали из белых и голубых занавесей. За сцену стащили облупленные от старости кушетки – как раз вошли в моду столы на раскоряченных ножках и такого же дизайна кресла. И самые авангардные селяне сменили мебель, выставив старую в сараи и курятники.
Машенька, Настенька и Катенька – героини водевиля – пели и танцевали, юные дарования уже почти знали свои роли. Во всяком случае, суфлёрше Галочке – семикласснице местной школы – чаще приходилось ловить мух, чем подсказывать текст. А герой-дублёр, который все восемнадцать оставшихся от репетиций часов сражался за отечественный урожай, уже и в самом деле не знал, в какую из трёх девиц он влюблён. Потому что он и в жизни в них влюблялся по очереди и всякий раз по-настоящему. А в водевиле графа Соллогуба и вовсе было сказано, что «жениться позволяют на одной, а одной слишком мало», так что роль влюблённого чиновника у механизатора получалась очень органично. Хоть в жизни он совсем даже и не был сыном миллионера-откупщика. И считал себя богатым только, если на поле приезжала передвижная автолавка, и знакомая продавщица  привозила  не какой-нибудь «сучок», а настоящую белоголовку.
Ася сияла, смотрела на всех влюблёнными глазами и вместо оценки, которую обычно давала каждому, разбирая мизансцены, звучно вещала с авансцены:

О, светлый край златой весны,
Где Феб родился, где цвели 
Искусства мира и войны,
Где песни Сапфо небо жгли!

И никому в голову не приходило спросить, что это за Феб родился и кто такая Сапфо. Потому что многое уже знали от Аси, особенно те, кто собирался  в следующем году поступать. А чего не знали, так и бог с ним.
– Ась, вышла бы ты за меня, – как-то сказал ей учитель литературы, которому надоело вечерами просиживать в клубе, в то время как накопились непроверенные сочинения на тему «Образ Татьяны – идеал русской женщины». – Тогда квартиру сразу дадут. И дрова на зиму…
Но заметив, что она его даже не слышит – у Аси как раз шёл очередной прогон – сделал вид, что ничего такого и не говорил. А если говорил, то это была просто шутка. И в другой раз попробовал уже сказать ей то, что за него написали другие:
– Ну не стоило бы, Ася Рамазановна, в одном водевиле читать стихи Асеева и Цветаевой. Вы же знаете ту их историю.
– Что за история? – безразлично, просто чтобы поддержать разговор, спросила она, наблюдая, чтобы чтец нёс слово, как факел горящей лампы. Чтоб голос его был готов взлететь от восторга прямо к потолку. Чтоб каждый звук  пел! – А что история есть какая-то?
– Ну как же, – обстоятельно облокачивался на обшарпанное пианино учитель. – Это история известная.
– Девочки, ребята, перерыв десять минут! Вам известная? – вежливо спросила она учителя, что-то подсчитывая столбиком в тетрадке. Нужно было уже заказывать костюмы для прогонов. Впереди – премьера, а весной – межрайонный смотр художественной самодеятельности, который и мог дать  будущему народному театру долгожданный зелёный свет.
– Отчего же мне? Не только мне. Эрудиты знают о письме дочери Цветаевой к Пастернаку. Ариадна Сергеевна ему лично писала, что винит именно Асеева в смерти матери. Он был хуже Дантеса. Он даже посудомойкой в писательскую столовую её не взял, а она умирала с голоду. А вы в одном спектакле их стихи даете. Неправильно это.
Собравшиеся в кружок актёры снова разбрелись по своим местам. Раз Ася смотрит на учителя, как на отражение в ложке – хоть и с интересом, но, вроде как, с сожалением что ли, то и им не стоит особо прислушиваться. Задержались лишь те, кто докурили на крыльце свой «Беломорканал» и теперь выдыхали табачный дым. Чтоб не сильно докучать партнёршам по сцене.
– Нужны пьесы на местном материале. Хотите – напишу? Я всё-таки литературу преподаю. Я по профессии – словесник. Будем вместе бить по частнособственническим интересам! 
– И-и… раз! И-и-и два!

Как-то на один из прогонов зашли двое из райкома: второй секретарь, который по идеологии и образованный инспектор. Тот, перспективный. Зашли целенаправленно, даже не глуша мотор – их «Победа» так и кашляла неподалёку: иди знай, заглушишь, а потом мучайся! Они внимательно осмотрели репродукции на стенах клуба,  понаблюдали какую-то часть прогона. 
– А чего это ваши «артисты» всё про любовь, да про любовь говорят и поют? - взыскательно спросил Асю тот, который идеолог. – Почему такая безыдейность? 
– Да! – не менее строго поддержал его инспектор. – У нас – что? Не о чем петь? У нас вон герои жатвы. Доярки с удоями. Про что вы поёте и танцуете? Людей от работы отвлекаете, от учебы? Какая идея?
– Так ведь любовь – это наше всё... Это наша… Гринландия! Даже вода состоит из слияния Аш и О, – попробовала объяснить им Ася. – Это …– она кинулась к окну и распахнула его, чтобы доказать двум осенённым властью людям фантастическую осязаемость ночи: там, если бы не кашель «Победы», стояла бы такая тишина: хлопни в ладоши здесь – отзовётся аж на другом краю села! Ведь даже Христос не ведёт речь ни о чём, кроме свободы и любви. Помимо этих двух главных смыслов жизни даже в Библии нет ничего!
– Пора любви, пора стихов.
Не одновременно приходят…– декламировала она, распахнув на районное начальство искрящиеся от софитов глаза и зачарованно глядя в их лица.
– Зажжётся стих – молчит любовь,
Придёт любовь – стихи уходят…
И смотрела на них с такой детской затуманенностью и неистовостью, что те переглянулись и, ни слова больше не говоря, отправились восвояси. Жила Ася чем-то совершенно безрассудным, от реальной жизни напрочь оторванным. И не задумывалась о будущем. 
«А ведь жаль, – переговаривались по пути представители власти, – образованная, культурная, людям нравится. Но блажная какая-то… Чего бы стоило: парочку куплетов о доярках включить, портреты лучших механизаторов на задник насветить и галерею передовиков производства в клубе сделать. А хотели ведь ей место в отделе культуры приберечь. Могла бы карьеру сделать. И чего это с девкой? Юродивая, любовью бредит. Свербит, штоля? А замуж нейдёт…»

– Ты, дочка, убери про тройку-то, – на одной из репетиций посоветовал Асе колченогий шофёр Иван Захарыч. Всю жизнь, пока не разбился на здешних ухабах и не сломал ногу, возил он Председателя, а дочку выдал в город не за кого-нибудь, а за кгбешника. В общем человеком он был знающим, да и Асю ценил. Считал: побольше бы таких девчат – и мужики б не пили от скуки. – Не надо, Ась, про тройку-то. Вот про любовь оставляй, это можно. Любовь – дело хорошее, любить надо. А про тройку убери.
– Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? – взвывал в эту минуту за сценой громкий голос Серёги Завьялова, десятиклассника. Он готовился поступать в культпросвет и потому проводил в клубе всё свободное время. Гоголевский отрывок из «Мертвых душ» Серёга знал наизусть и намеревался поразить им приёмную комиссию. 
За тремя девушками, наряженными в черные трико с бубенцами и  изображавшими, судя по лошадиным маскам на лбах, коней, трусил, держа в тяжёлых ручищах атласные ленты-поводья, Васька – мужик женатый, но на театре помешанный и игравший в его первом составе. Звался он по пьесе Александром и числился  сыном откупщика-миллионера. Дома у него из-за этой пьески последнее время постоянно клокотали скандалы: не нравилось жене, что солидный семьянин на глазах у всех увивается  на сцене за тремя красотками-старшеклассницами. Но Ваську и это не пугало – такова сила искусства! Остановить Ваську могли только пол-литра! И то не всегда!
– Русь, куда же несешься  ты? Дай ответ!...  Не  дает ответа… – горестно вопил за сценой в микрофон Серёга Завьялов.
– Так почему же, Иван Захарьевич, тройку-то убрать? Хорошая же тройка получилась? – недоумевала Ася в перерыве после первого акта. За окном уже выли стартёры – Ваську менял дублёр.
– Это, конечно, дело твоё, дочка, – гася в кулаке контрабандный окурок, вытер он скомканным платочком лицо. – А только не дай господь кому вздумается спросить: «А кто ж это едет на тройке-то?» Тройка-то – она сама Русь. Русь ведь изобразил Гоголь в тройке-то, – отсыревшим голосом пояснил бывший председательский шофёр. 
– Ну? И что? – удивилась Ася. – Там и сказано, что Русь.
– Дак… в том и дело. Русь! С кем мчится-то? И кого везёт?
– Как кого, Иван Захарьевич. Человека она везёт. По делам.
– По каким таким делам и какого человека, Асенька? Как в книге написано? 
– Ну, Чичикова везет. Мёртвые души скупать.
– О! – торжествующе тыкал в небо пальцем Захарыч. – Чи-чи-ко-ва! Мошенника!
– И что? – Ася всё не могла взять в толк главную мысль старика.
– Мошенник тройкой-то управляет! Проходимец! Скупает души мёртвые. Скупает! К нашенским временам ведь, поди, всё скупил. Вот и мчит Русь до сих пор, сломя копыта, по его, мошенничьим, делам! По личным... Точно тебе говорю: убери ты, ради бога, тройку. И у тебя ведь тоже – кого тройка-то везет? От-куп-щи-ко-ва сына! За каким лешим? А чтоб все деньги сграбастать у этих самых барышень. А потом им свои права качать! Вот как денежки-то у них к рукам приберет, так и почнет изгаляться. Поначалу оно всё не видно, куда клонится. А уж потом и поздно бывает. Так что убери ты тройку эту, ну её к лешему.

***

Человеческая душа приходит в этот мир впервые. И покидает её тоже всегда впервые. И какой уж она видит этот мир, ведомо только ей. Да ещё и смотрят люди в свои окошки, со своего пригорка. И видят каждый свою картинку. Может в чём-то и похожую, но не ту. Взгляд каждого ощупывает  всё, что под него попадает, но если ему что-то не нужно, он словно бы и не замечает этого. Видит лишь то, что хочет увидеть. И Ася смотрела и видела. Наверное, там, где на немощёных улицах плескались серые домашние гуси, виделись ей дикие лебеди в синем Меотийском озере. Или страна Гринландия с её Фрези Грант и капитаном Греем, с карнавальными и суматошными морскими городками, которых в жизни нет и никогда, скорее всего, не было. А уж то, что никогда не будет – это факт…

***

А на премьеру приехал к ним областной корреспондент. Плечистый парень в очках и по моде зауженных брюках. Какой-то Ян Дуб (псевдоним, наверное). В одной руке держал он увесистый фотоаппарат, а другой пощёлкивал удивительной авторучкой, внутри которой, если наклонять её вверх-вниз, белокурая красавица оказывалась то в купальнике, то без него. Причём довольно крупные её груди, ничем уже не скрытые, просматривались совершенно бесстыдно. Лицом красавица смахивала на Асю, и особенно это стало заметно, когда вдруг явилась Ася на работу в клуб блондинкой. Вообще-то, как и положено девушке с отчеством Рамазановна, была она яркой шатенкой и напоминала славку-черноголовку. Такая же верткая, непоседливая, с голосом, напоминающим валторну – так сказал тот корреспондент Дуб. В селе валторны не знали, они больше в птицах разбирались. Благо птиц в те времена в садах и в посадке было видимо-невидимо. И звенькали, и тренькали на все лады. Да ещё скворцы передразнивали то одну то другую. Да и Ася, как славка, любила подражать птицам. В прогонах она, если не играла на пианино, то насвистывала. Природу изображала. И по дороге на работу высвистывала  то соловьиные коленца, то песенку дрозда, то иволге подражала. И если кто слышал за оградой слишком уж бойкое птичье состязанье, понимали – Ася идёт. Но про валторну ей сказал корреспондент. Он был любителем музыки и даже играл на каком-то инструменте. С тех пор, как Ася стала блондинкой, он что-то усмотрел и стал наезжать часто. Просто таки каждый день. Когда же в областной газете появилась фотография Аси с рассказом об их первом в области театре, Дуб пригнал на велосипеде и развесил по стенам её портреты вместо старых репродукций. И шатенкой, и блондинкой, и с улыбкой, и серьёзной. И были эти портреты, точь-в-точь, как в настоящем театре, куда многие ездили на премьеры вместе с Асей. Вообще-то, кое-кто обиделся – их портретов вовсе не оказалось, даже коллективного снимка. Но так как главной в этой придуманной на сцене жизни была всё-таки Ася, о том лишь перешёптывались.
Дуб ездил всю осень. Сначала на рейсовых. Потом на попутках. Пару раз на велике, один раз даже на мотоцикле. Ездил и о чём-то долго-долго говорил с Асей, пока опять шёл прогон водевиля и женатый Васёк из главного состава, уже без тройки девчат-лошадей, заезжал то к Катеньке, то к Настеньке, то к Машеньке. А они жеманничали и радостно хихикали, сидя на сундучках с приданым. Но ни до чего Ася с Дубом тем так и не договорилась, потому что ей почему-то позарез нужно было сначала победить на смотре художественной самодеятельности. А смотр – только весной. Да к тому же что-то у неё всё не ладилось: то один из актёров напьётся, то другой срочно на работе понадобится – обычная сельская жизнь. Потом пришли зима  и бездорожье, и, как следствие – бездубье. А потом как-то вдруг сама Ася расплакалась, потому что сожгла утюгом белое Машенькино платье – оно из нейлона было. И долго безутешно рыдала над ним, прижимая воздушную оборку к разгоревшимся щекам.
К 23 февраля у клуба появился щит с афишей – теперь вечерами в клубе стали крутить кино. После кино – танцы под баян: тракторист Васисуалий – теперь клубный баянист на полставки – лихо наяривал свою любимую «Не женитесь на курсистках, они толсты как сосиски». А танцевального кружка не стало. И прогоны стали редкими. На смену фотографиям Аси на стены пришли аляповатые картинки из журналов – фотографии её самой  растащили парни, уходившие весной в армию.
И вообще что-то изменилось. То ли воздух сгустился и стал как бы слишком плотным для дыханья. То ли раньше срока  расцвёл любисток и по всему бывшему райцентру покатились его удушающе-пряные волны, отчего даже коровы останавливались и задумчиво косили вдаль золотистым, со сквозной поволокой глазом. А потом вдруг взбрыкивали и неслись неведомо куда, поднимая копытом облачко пыли.

Целыми днями Ася сидела в клубе, отрешённо глядя в окно на полуразбитую дорогу,  что, спотыкаясь, бежала  мимо. И перебирала прямоугольнички клавиш. О чём она думала, не знал никто.
Вообще-то если не привязываться к конечному результату, в жизни нет ничего плохого. Так  говорил Асе старик Захарыч, потому что любил её и жалел. И понимал, наверное, лучше других. Был он человеком мудрым, видел людей многих и цену им знал не понаслышке. Но скоро даже не очень внимательным стало ясно: допекли завклубшу их немощёные улочки с гусями в лужах. И связанные за ноги куры допекли. Которые, пока хозяйки взбирались на подножку  автобуса, тоскливо тянули шеи в сторону  аллеи передовиков производства, что вела теперь в клуб. А через динамик на столбе далеко по селу неслись иногда строчки Юлии Друниной, которыми теперь почему-то заканчивался водевиль:

Теперь не умирают от любви
Насмешливая трезвая эпоха.
Лишь падает гемоглобин в крови,
Лишь без причины человеку плохо…

Но потом к вящей радости бабы Мотри купила Ася несушкам зерна и посадила-таки на грядке редиску. И укроп.