ЕЛЕНА ЧЕРНИКОВА

ВОЖДЕЛЕНИЕ БЕЗДНЫ
роман

...да благословит Господь землю его вожделенными дарами неба, росою и дарами бездны, лежащей внизу,
Вожделенными плодами от солнца и вожделенными произведениями луны,
Превосходнейшими произведениями гор древних, вожделенными дарами холмов вечных,
И вожделенными дарами земли и того, что наполняет ее...


Второзаконие, 33:13—16

«Боже, — проговорил он год назад, забредя случайно в белую, с проталинами на штукатурке, церковь, похожую на весенний сугроб. — Помоги мне. Видишь, какое дело...»
Бог молчал. И Николушка Чудотворец, и все святые держали глаза вкось.
«Надо чаще встречаться?..» — процедил он и, не оглядываясь, вышел на Ордынку.


Глава
1

Во всякой гордости чёрту много радости. Спесь дворянская, а ум крестьянский. Дурак спесивится ниже себя. На грош амуниции, а на рубль амбиции

Профессор протёр чистые стёкла и положил очки на кафедру. Лицо большого учёного то платонило, то макиавеллило. Лица семинаристов отвечали дерридово.
— Я, конечно, понимаю, что следы минувшей ночи отпечатались не только на вашем челе, уважаемый коллега, — профессор бесстрашно глянул в угол невооружёнными глазами, — но лекция состоится при любой погоде.
— О, вы читали! — блеснул умом угол аудитории. Остальные по-интеллигентски захихикали в стиле ну вы же понимаете, предвкушая стычку меж отцом и сыном.
— Наверное, вам следовало бы начать утро с пива, — жалостливо съязвил профессор, обращаясь на голос чудовища.
— А я начал с... — Не договорив, школяр смежил веки. — Чтобы не оказаться в вашем, профессор, интересном положении... Когда при любой погоде должно состояться что вам угодно.
— Молодость!.. И нелогично, — вдруг смирился отец и поправил отсутствующий галстук.
— ...которая знает, когда именно может старость... — добормотал засыпающий сын.
— Логично, — крякнули довольные студенты.
Все знали, что ночью в храме сын читал Евангелие над пятиюродной тётушкой, чем возмутил отца-гуманиста в очередной раз, однако пикировка по времяпровождению молодёжи сегодня прошла прилюдно, что было уже не совсем прилично.

— Отвратительный тип! — говорил он, когда спрашивали о сыне. — Я бы ему такую... чашу!.. она бы его не миновала.
Понимая боль отца, окружающие спрашивали о сыне часто, расковыривая ему сердце, но и желая вкусить от аллюзивных ответов, а потом неожиданно переставали спрашивать. И тогда бедный отец задыхался в тишине от безразличия Вселенной, не признаваясь даже сердцу, что избалован вниманием общественности к его забубённому отпрыску.
Спроси по сути — хотел ты родить сочинителя и верующего? — он, конечно, вспомнит, как уговорил немолодую жену рожать, лелея что-то своё, потаённое, невербализуемое. Гуманисты часто верят в детей как в личное будущее.
По вожделенной сути, разумеется, никто его не спрашивал: профессор всё-таки светило и застёгнутый человек, а вундерсын всё-таки шалопай, очевидно. Пустомеля, возможно, и притвора. Пусть разбираются.

Сын хотел в армию и за горизонт. Он усердно эпатировал пятидесятилетнего профессора, который точно знал, что армию дедовщина кровавит, за горизонтом воображаемое мечется, и сумма несоразмерна человекоэкземплярности индивидуума. Короче, и там, и там нечего ему делать. Лучше бы перестал по храмам шастать, со старухами кланяться, ещё увидит кто. Впрочем, и так все видели. Чудовище, коих уже не делают, сами берутся. Воскресенье — в церковь; посты — соблюдает; литература — житийная. Наигрыш и болтовня — позлить, только позлить отца.
Отец укорял отпрыска за несовременность и ретроградство:
— У сверстников — посты, у тебя посты. Смешно.
Сын отвечал:
— Папаня. Ты помнишь разницу между господами и рабами? Ты видишь разницу между господами и рабами?
— Один может, другой хочет, — насторожился отец.
— А почему?
— Иерархия. Что тебе?
— Проясню. Господин — знает цену, настоящую цену, сам назначает цену, сам проверяет отчёт и сам может заплатить настоящую цену за то, что стоит этой цены...
— Многословно.
— А если сократить?
— Основы философии — это ещё не философия. Каша сияющая, quasi-интеллектуальная. Господин ставит свою жизнь! Бросается Божьим, как ты выражаешься, даром. Очень модно. «Делайте ставки, господа! У кого с собой жизнь?» Ты видишь достойный товар, чтобы так платить?
— Да, — уверенно сказал сын, опять собираясь к вечерней службе. — Жить надо так, чтобы было за что умирать. А когда не за что отдать жизнь — это не жизнь.
— Я — пас, — меланхолично обронил отец. — Quasi una fantasia*.
— Как всегда; поговорили; цитатник ходячий.
— Нам говорить не показано, — согласился отец. — И всё-таки скажу: зря ты надеешься набегать себе вечность; в институции, куда ты собрался, всё сложно. Так сложно, что мракобесие — мягко сказано.

Профессору не хотелось видеть сына в природном круговороте героев, ставящих на кон жизнь. Он давно решил: взлёт героизма есть результат разгильдяйства. Кто спасёт младенца из огня, если дом не загорится? А дом не загорится, если все соблюдут пожарную безопасность. Герой — отмазка для лентяев: толпа с удовольствием поклонится одному, но жить нормально всем — значит быть обществом.
А общество — уже не толпа, не масса, договариваться надо, да-с, и, следовательно, уметь говорить, формулировать, а речь в упадке, она всё дефицитнее. Ему известно доподлинно, поскольку профессор Кутузов преподаёт практическую словесность. Что такое жить нормально? Экзерсис для фантазии, а прилюдно профессор не фантазировал — он не политик, не писатель, он учитель высшей школы, высшей пробы, носитель тайны: поставщик уловок текстопорождения.
Разумеется, не хотелось и гибели сына: жена расстроится, похороны, а кошмары бальзамирования! и место на кладбище, поминки, девятый день, сороковины! Профессора ужасно раздражали эти троекратные поминки. У нас ведь не помянешь три раза — не то что православные бабульки-соседки, — учёные коллеги с кашей съедят, прямо на пыльной кафедре. Профессор вздрагивал при мысли, что надо трижды вынимать и прятать посуду.
Он ненавидел обряды за их интеллектуальную мелкотравчатость. Любая конфессиональность должна знать своё место на книжной полке или в ином специально отведённом месте. Извините, наступил двадцать первый век, а центральная антиномия (созданы или произошли?) и в двадцатом страшно утомила профессора своей надуманностью. Кошки скребли по сердцу, пока мотивировал жанрообразование и не мог не говорить, чем отличаются и предмет, и способ зрения здравомыслящего сочинителя от неверной и туманной, будто задымлённой, оптики верующего. Воля к произведению, практикум авторствования, — всё различно. Честный профессор ежегодно описывал студентам пропасть меж ними, корчась от мучительного отвращения.
Пока малыш подрастал, всё было ещё мило, но после школы, странно укрепившей несовременные интенции ребёнка, профессор изволил-таки отправить его на экзамены в военное училище. Сам улетел в отпуск, умиляясь собственной храбрости: бросить в пекло — и улететь! Сын идёт на штурм военного поприща! Хотел героизма? Просим. Провалишься на вступительных и пойдёшь в духовную семинарию. Ха-ха-ха.
Но ребёнок не дошёл до военной комиссии, а свернул и поступил на филфак. Дома он гордо отчитывался перед матерью о прекрасных экзаменах в училище, а потом вернулся отец и, полистав бумаги в родном деканате, обнаружил правду.
Браниться было поздно: конкурс на бесплатное место, самостоятельно выдержанный ребёнком, абсолютно некстати, но оправдывал его, ребёнкино, существование. С лотерейным конкурсом дети даже не пробуются в автономии, но — взял да и поступил. Дескать, поучи меня, папаня, ещё немного, всего пять лет. Я — твой пост, со всеми моими постами.

— Самое трудное — описывать любовь и смерть. Начните утро, коллеги, с эссе о любви. Лучшие мы напечатаем в студенческой газете.
— Я уже, — проснулся сын. — Вам понравится. Практически ваши мысли. Самая соль.
— Прекрасно. Давайте.
— У вас в портфеле, во внешнем кармане, — пробормотал сын, засыпая.
Аудитория привычно замерла, но профессор послушно вынул мятую бумагу и начал читать с листа.

— Профессору Кутузову от студента Кутузова, — сказал он громко.

Про любовь

...Когда мне подарили её, мне стало светлее, как среди миров, где не надо света, и я спал с ней в мерцании светил. Одной звезды...
Из обрезков, украденных в парикмахерской, склеил я паричок и надевал на неё каждый день, причёсывая по каталогу. Потом перекрасил, и ей стало как-то не очень, и я выбросил парик. Повторяя имя...
Я обнимал её, гладил, шептал на ушко, любил сердцем и пытался напоить молоком.
Жаль, она не ела. Я б и мясца дал. Я ещё не знал жизни, мал был, но всё, что входило в моё бытие, сразу передаривалось ей. Любовь моя была новой, чистой, первой, честной. Все восторги первозданного рая переполняли мою грудь, и по ночам я плакал от счастья, будто с Богом поговорил.
Весна каждый день.
Когда моя любовь позволяла мне взять её за руку, я терял сознание. Не дыша, я легонько сжимал её точёный локоток, будто боялся потерять её доверие, но она была великодушна и никогда не убирала руки, не поднимала меня на смех за мою дрожь и страсть, а я благодарил её самыми нежными словами, хотя знал их немного, но каждый день стремился узнать всё больше, чтобы нас ничто не могло испугать, отвлечь и чтобы мы были вместе вечно и без посторонних.
Однажды я уснул очень рано, не успев раздеть её, и в смертельном страхе проснулся среди ночи от какой-то новой, наждачно-живодёрной тоски...
Её не было рядом со мной.
Сердце моё остановилось. Я вскочил и тут же рухнул на кровать, как старое подрубленное дерево.
Говорят, это приходит внезапно, как смерть, но я ещё не знал, что такое смерть наяву. А это есть. Это неописуемо и страшно: безысходность, невозвратимость, одиночество.

— А ты потом не встречался с ней?
— Нянька выбросила её. Няньку тут же уволили, а мне купили целый комплект. Все они были кургузые, неполнокровные, разноцветные, как уличные девки, без аромата и смысла. Я ненавидел их и отказывался складывать рядами, чего требовала уже новая нянька, которую звали гувернанткой.
— И ты не выучился складывать?..
— Нет. Без любви я не мог учиться. Особенно рвала меня, просто на куски, маленькая подленькая грязно-красная тварь в самом нижнем ряду. Я оторвал от неё магнитную нахлобучку. Меня ругали. Говорили, что без этой твари всё будет неполным. И ещё говорили, что она такая же, как та! Моя любовь! — и эта размагниченная тварь!.. Я почувствовал, что готов на убийство.
— Бедный мой...
— Да что сказать... Ничего не скажешь.
— Я скульптор. Хочешь, я сделаю тебе такую же?
— Ты дура, а не скульптор. Такую же! Первая любовь не может повториться. Ту, мою, не вернуть уже. Никогда.
— Нарисуй мне её, пожалуйста.
— Нет. Я не могу.
— Попробуй.
— Нет!
— Хочешь, я начну, а ты, если пожелаешь, закончишь?
— Не получится у тебя. Ты женщина.
— Это не имеет значения. Диктуй. Какая у неё была спина?
— Прямая. Аристократическая.
— Ноги?
— Божественные. Одна только вбок чуть-чуть...
— Вот так?
— Да... Да!.. Как ты догадалась?!
— Просто я поняла тебя.

На белоснежно-глянцевом листе посмеивалась, подбоченясь, циклопическая красная буква Я.
 

— Господи, — вздохнул не подумав профессор, а студенческая братия уже тискала его сына и поздравляла. — Только это не эссе!
Не исправить общее ликование. Студенты понимали: семейное разбирательство; но все любили его сына, как себя, и что ни сотвори этот мерзавец, его ждали мегатонны фимиама, даже если это не эссе.
Сын поставил цель: доказать отцу, что Бог есть. Любой ценой. Сегодня сын высокохудожественно и прилюдно обвинил отца в эгоизме. «Что выкинет завтра?» — с нарастающим ужасом думал профессор, до степени доктора наук осведомлённый, что водить хороводы вокруг индивидуализма можно долго. Но сидеть! ему! в центре плясового круга!.. Нет.

___
* Почти фантазия (лат.).


Глава
2

Отыми, Господи, руки, ноги, да опокинь разум! Тупо сковано не наточишь; глупо рожено не научишь. Умный поп только губами шевели, а уж мы и догадаемся

Ночью было душно.
Жена вся взмокла; профессор отодвинулся от её мягкого старого тела.
В подушке округло и понимающе перекатывались признаки старости подушки.
На новую подушку денег жаль, и придётся признакам ещё поперекатываться. Впрочем, сегодня бессонница плановая, когда хорошо бы вовсе не заснуть, не спать по-серьёзному, не спать до утра, надо не спать. Не надо спать.
Деньги ушли на очередную Библию, купленную в антикварном, в жадной дрожи счастья.
Дом полон, но простые книги уже не бередят. С упорным чувством атеист и учёный Кутузов коллекционировал исключительно Библии.
Он уверен: можно снять основную антиномию, решить моральные дилеммы, отменить распри, войны, даже семейные ссоры, если успокоить мир людей грамотным анализом библейского текста. Цель — покой разумных существ.
Задачи: обрести максимум Библий, разобрать по буквам, — и неотвратимо выплывет и разоблачится ложновлекущий смысл неправдоподобных писаний, плохо переведённых и неаккуратно печатанных. А если собрать все издания, на всех языках, все тиражи, найти все несоответствия, ухватить за бороды всех толкователей — то профессор Кутузов, московский филолог с именем, докажет: Евангелие — выдумки человечьи. Кто ещё справится?!
На новом уровне он, специалист экстра-класса, предъявит истину всем этим паникёрам и трусам, ищущим чёрную кошку в тёмной комнате, когда её там не может быть. И нет.
Конечно, да, традиция, нация, тяга к трансценденции, распилы на дубах истории, сколы на камне философском, и слабаки не пожертвуют своё призрачное бессмертие науке просто так, придётся поработать, но мечта превратилась в манию.
Богата Русь интеллектуалами; не чета иным обедневающим духовно царствам Европы.
Возразим: ну зачем покупать все-все Библии, чтобы расправиться с одной верой?
Была, была зазубрина между целями и задачами, посему профессор Кутузов, чуя логическую засаду, никому не признавался в потаённой томительной страсти: коллекционируя, обрел он блаженство, утонул, попался на обаянии древних; в каждом томе — засушенные в гипергербарий века упрёков и проклятий, надежд и безответных упований, а он их пальцами перелистывает. Он видит: молятся по храмам бессчётные безумцы, доверяющие слову, и гербарий похрустывает высохшей кровью истории.
...Профессор пообещал проснувшейся жене новые подушки — ладно, потерпим! — и неосторожно решился вздремнуть.
Сначала получилось хорошо, и сверхценная идея уснула, не шебаршась.
Но завыло в небе, загремели, как обычно, зашаркали сапоги, пошли танки, охватило упоение боя, а палец на гашетке, и серые мозги на багровой стене, — и учёный рывком заставил себя очнуться.
Медицинское состояние было неизбежной ночной реакцией профессорского организма на покупки Библии.
Днём бодрила радость; он вживлял новенькую между шершавыми старожилами шкафа под приветственное молчание зацелованных ещё в семнадцатом веке досок, и в шкафу разворачивался шестой день творения в новом количестве экземпляров. Кутузова как учёного томил именно шестой день и то смехотворное, против чего Дарвин правильно выдвинул науку.
Человек не может быть результатом одноразового акта творения, — центральная идея дарвиновского творчества пленила Кутузова ещё в юности. Цельная, простая, в чём-то наивная, красивая, очень красивая, романтичная и глубоко научная. Кутузов умел часами цитировать «Половой отбор» наизусть. «Естественный отбор» ему нравился чуть меньше, хотя, конечно, и тут единство, и борьба, и противоположности.
Библий накуплено много, лучшая на Москве коллекция. Жена спрашивала: остановишься?
Зачем останавливаться? Наслаждение филолога Кутузова этой Книгой, будто на месте схваченной изменницей — упоительно!
Можно казнить камнями, огнями, а можно сказать — иди и не греши, о, Книга, соблазнившая мир, отпускаю тебя. Он и говорил ей.
И гудела сердечная нота: искрящийся восторг обладателя, гордость накопителя, сладость мечтателя, упоение вечностью, древностью и сопротивлением. Днём и вечером — жизнь, полная личного смысла. Ни секунды страха! Библия, сказать по секрету, снимает любые фобии, даже если просто подержаться, а у Кутузова полный шкаф прекрасных полонянок.
Однако ночью, строго после обретения, чугунной массой грохота и вони наваливалась война. Она всегда у Кутузова мировая, и ослепительная многоцветность ярких её видений порвала бы, если жить её наяву, любую сетчатку.
Мир ночной войны усыпан изысканными драгоценными каменьями. А инкрустированная броня перламутровых танков! Её задорно прокалывали, будто картонку, острые диамантовые снаряды, полные рубиново-кумулятивной страсти, сливавшей жидкие перламутры внутрь салона. Зеленоватые дары колумбийских недр на флангах влажно и вожделенно проникали в человеческие тела, и воины света, внезапно ограненные, становились изумрудными от сапог до бобрика на темени.
Дотерпеть лишь до утра. Протаскать неподъёмную рубиновую войну на теле, каменный ранец и невозможные контакты меж хрупкими твердынями.
Маяться и грубо кричать во сне, кидаться в крокодиловый бассейн и плакать от неразрешимой, невыносимой, заживо сглатывающей человека любви к телесной жизни в трёхмерной оболочке, — приходилось, к счастью, однократно. Во вторую ночь война степенно уходила, притихшая, углеродная по-простому, и ранец мягчел и вялено скукоживался, и рассыпался прахом.
Жена знала, что на вторую ночь ему полегче, да и покупки пошли пореже. Только в первую, разрывную, ночь со смещённым центром тяжести, когда предынфарктная мука терзала мужа неотменяемо, жена тряслась от страха и усердно всё понимала.
«Подсел отец и завис, он не может соскочить со стяжательской иглы», — безжалостно выразился их сын. Мать отругала его за осуждение.
На третью ночь профессор спал, как младенец, и жена с утра казалась милой и молодой. Тревога сходила с неё медленно, кусочками, жена страдала дольше, чем её домашний маньяк, но не разводиться же. Сколько лет уже вместе. Лишь бы ничего не случилось.
Сын был единственным, кто не дёргался по библиоманному транжирству отца, тогда как жена и просвещённый ею врач уже согласились с идеей однажды написать в институт им. Сербского. Жена даже конверты купила, почтовые марки, бумагу и полный адресный справочник. Мало ли что.

Но случилось историческое событие. Номинировать его трудно, поскольку любому со-бытию можно подыскать аналогию. Этому не подыщешь аналогию. Оно уникально по кровоподтёчной революционной прямоте, времени, месту и простодушию глашатая.
Утром 18 февраля 2006 года в семье профессора включили, как обычно, качественное радио «Патриот», особо любимое хозяйкой дома, и сели завтракать. «Яичница, сухарики — под лапти расписные, бекончик, соки свежие — под клюковку развесисту», — пропел сын, не выносивший сусального тона станции. «Чудовищная бредятина!» — изящным слогом отмечал он её выходы в эфир. Родители обижались, но не спорили.
Профессор слушал придыхательно-фрондирующее радио «Патриот» исключительно из любопытства: когда закроются? Ну нельзя же, дорогие вы мои, в новом тысячелетии работать на лампадном масле. Ну нельзя же всерьёз интересоваться у приглашённого на полчаса маститого священника, на какой сковородке будут жарить бабу, явившуюся в храм в брюках и простоволосой.
Но три раза в неделю в эфире появлялся голос, за обертоны которого профессор прощал этой редакции всё остальное. Кроме того, женщина свободно склоняла числительные и бесстрашно строила деепричастные обороты. Правильно строила — в отличие от подавляющего большинства современных российских журналистов.
Жена профессора тоже приметила женщину. Сын, трижды в неделю поглядывая на сурово помалкивающих родителей, изучал стилистику немых сцен ревности.
...Профессор услышал новость и перестал есть, жена замерла, как в провинциальной самодеятельности, прямо с кофейником в руке; сын ухмыльнулся, отвернулся и спрятал взор в заоконных тучах над городом, ощутив сгущение внутренних туч.
Диктор уведомил народ, что министру образования России накануне принесли доказательства научной неправоты Дарвина в той части, где он выводит человека из простейших, путём эволюции. Следовательно, пора переписать учебники по биологии, внести в образование «религиозную составляющую» — так выразился министр — и провести общественную дискуссию в прессе, научных журналах с представителями церковной общественности и прочими заинтересованными представителями.

Ничто не помогло бы нам передать непередаваемое и описать неописуемое. Применим банально-катастрофическое клише: из-под ног у всех членов семьи одновременно уплыла вся земля, а на голову рухнула вся твердь, и каждому своё было выдано незамедлительно.
Не война, нет.
Мирная маленькая новость. Оглушительные взрывы тишины потрясли кухню.
Жена задрожала от страха за мужа. Ясно расслышав, что атеизму пришёл научный конец, а бытие Божие междисциплинарно доказано сибирскими специалистами и успешно доведено до сведения чуткого к инновациям чиновника, она подумала о будущности дубового шкафа, переполненного Библиями. Книги хором, в унисон будут хохотать. А мы накупим подушек.
Она включила телевизор: сказали то же и показали пресс-конференцию министра.
Полистала каналы: везде небрежно хоронили Дарвина. Безо всяких эмоций. Как нечего делать. Наука доказала.
Добрая женщина понимала: эпоха, времена и нравы. Могут говорить что захотят. Цензура в России запрещена пятнадцать лет назад.
Но до слёз обидно, поскольку ей, даме верующей, не требовались никакие доказательства. Более того: она горячо надеялась никогда не дожить до научного признания Бога. Наука, вся заляпанная ложью честолюбцев, не должна дотянуться до Него: это могло оправдать науку и специалистов, в том числе в глазах детей. Жена профессора Кутузова душевно ненавидела учёных и категорически, до удушья и сердечного крика не желала подобных открытий.
Когда муж символически, в запертом на единственный ключ огромном шкафу изолировал священные книги, дабы найти истину в другом месте, главное — без Бога, — никто и не воображал, что количество, зараза, насмешливо перейдёт в качество, считай, прямо в дубовом изоляторе.
Жена почуяла: он, бедняга-философ, оценит происшествие романтично! Как назло, февраль, авитаминоз... Что-то надо делать.
Сын возликовал полно и просто: папаня вместе с эволюционизмом прижат к стене. Эссе про его пухлое, дутое, крупитчатое, авторствующее, ненасытное Я гуманиста — можно прилюдно спалить, аки соломенную масленицу. Профессорово Я никогда уже не посмеет советовать и насмехаться. Хана Дарвину, папуля!
Учёный Кутузов, век свой уютно проживший в пуховой люле пикантного интеллигентского агностицизма, почуял абсолютный, ледяной ужас, которому не было никакого формального объяснения. Воздух окрест расступился, ослабив крутую сцепку молекул, попущенную физикой.
Большое изумление вошло в его дом и село за его собственный обеденный стол. Профессор, к чести сказать, поправил галстук.
В молчании, не глядя, семья дожевала завтрак и растворилась в Москве. 18 февраля 2006 года у семьи началась другая жизнь, неадекватная строгость которой смягчалась лишь призрачной надеждой на имманентную вранливость прессы.


Глава
3

Ино горько проглотишь, да сладко выплюнешь. Удаётся и червячку на веку. Пущен корабль на воду, сдан Богу на руки. Не всяка пуля по кости, иная и попусту

Ненависть, как и правда, у каждого своя: разнообразие, многоцветье, коллизии, картины мира, — сколькими шедеврами обязаны мы ненависти!
А любовь обескураживает. Любовь проста, бессюжетна и дефицитна.
У меня хобби: голоса человеческие. Мои возлюбленные шарады разгадываю неустанно, а как пошёл по эфирной России интерактив — мне устойчиво за хобби платят.
Я, дрожа над каждым голосом, как Ниро Вульф над орхидеями, работаю на радио. Годы восторга, энтузиазма и любви, радости, упоения. Включается микрофон, и поднимаешь парус — и в любовь, и плыть по бесплотным её волнам.
Голос — голограмма портрета в полный рост. Я могу по голосу определить цвет бровей слушателя, марку его велосипеда, породу собачки, социальное происхождение бабушки — что угодно.
Всё революционное мне абсолютно чуждо. Миру — мир. Кажется, именно это лежит в основе конфликта, но я могу и ошибаться.
В начале 1990-х пресса прокладывала дорогу возрождению России. Я по молодости была готова прокладывать любые дороги, но мешало маленькое недоразумение: никто не сказал — где могилка её. Когда были похороны? Я ведь вместе со всеми тут жила с самого младенчества — и не заметила никакой утраты. Россия всё время была со мной, во мне, — как же её возрождать? А людей куда девать? Неувязка.
Пятнадцать эфирных лет прожила в мире яростном, но до звёзд наполненном живой Россией, и мне было просторно. Непростительная аполитичность. Знаю, знаю, следовало бы для проформы поклеймить олигархов и прочих ксенобиотиков. Фигушки. Все мы хороши. Все до единого.
Ещё я не люблю нытиков. Как отваживаются люди ныть и скулить? Безбожники, видимо. У них всегда ночь, никогда не встаёт солнце, не щебечет утро. Биохимия мозга нытика тяжела и зловонна.
Журналисту не показано страдать над каждым словом: работа поточная, конвейер постукивает, перемолачивая бытие в информационные продукты. Я же по-дурацки страдаю над каждым словом, поскольку плохо воспитана, будто писатель: конструкцию люблю, и чтобы каждый кристаллический узел подрагивал и сиял, и всё озарялось переливчатыми смыслами. Дура.
Очень люблю видеть слова глазами, словно каждое — породистый скакун арабский, а мне доверено сохранить породу. Ушами я люблю голоса. Глазами люблю буквы, всегда приятно повидаться.
В знаменательный день, когда министру доложили об антидарвиновских открытиях новосибирцев, я разорвалась, словно мужчина какой: то ли в храм бежать и свечку ставить, то ли в магазин за бутылкой. В любом случае — щемящий, восхитительный праздник: министру доложили! Вот вам и возрождение, вот и Россия, выкусили? Всё было живо, как я и думала, и нечего тут возрожденчеством маяться. Наши люди! Молодцы новосибирцы!
У нас образовательный министр — уникум: его мозг обнажён, и вечно с подветренной стороны. Ему никто не верит, как и медицинскому, министру с удивительными глазами: смотрят кругло и прямо, как протезы, неподвижные и бегающие одновременно. По человеческой анатомии — не может быть, но это невозможное и есть у медицинского министра. Им обоим не верят живые люди. У обоих ужасные имиджмейкеры. Или хорошие?..
И поставив, и сбегав, я призадумалась: а завтра? Сегодня чуть не первополосная новость, о да, но вспомнят ли о ней завтра? Шестое чувство моё шептало седьмому: всё может быть. Подветренному министру, которому никто не верит, поспешно растолкуют: вброс, а заодно объяснят наконец про слив, манипуляцию и закон предшествования. И всё?
Исключительно интересны вбросы правды. Мне страстно хотелось видеть во вбросе слив. Министру слили не плоскую дезу, но попытку разрешить антиномию века. Будь он образован, вымок бы весь в слезах безудержного счастья. Службу спасения позвали бы в министерство: начальник тонет в слезах! Нобелевская премия новосибирцам!

Потрясающую новость огласили по всем каналам и по нашему «Патриоту», разумеется, тоже. В рядовых подборках, но шесть раз. Ровно, бесстрастно докладывая народу невероятное, информационный персонал не шелохнул ни единой бороздой-извилиной. Ни полкомментария не прозвучало вослед, ибо в редакции «Патриота» в учёных открытиях Бытия Божия никто не нуждался, доказательствами не баловался. Всё и так ясно.
Однако я, представив объём предложенной министром работы, особенно в части обсуждения «религиозной составляющей» со всеми «заинтересованными представителями» в прессе, заскулила. Мои-то программы аналитические. Новостники прочирикали, дальше пошли. Мне же тема для разгребания.
У российской прессы нет удобопонятного словесного инструментария для обсуждения «религиозной составляющей» с кем бы то ни было. Для дискуссий об этой составляющей совокупное человечество ещё не выработало лексикона.
Окинув известное мне поле, я не увидела никого, с кем завтра же по-хорошему, за круглым столом, перед лицом своих товарищей, можно покатать сей оглушительный вброс. Науке неизвестны взрослая доза и семантическое вещество дебатов о Боге и Дарвине. Спасём школьников от запредельного умственного перенапряжения!
На следующий день в редакцию принесли письмо без марки, аккуратно писанное рукой, в настоящем конверте, отправитель — Кутузов. Послание имело поэтическое содержание. Адресованное мне лично, письмо содержало именно то, что нельзя присылать именно мне: я не выношу поэтов и стихи.
Была и приписка прозой:
«В памяти магиандры нет белых пятен. И памяти нет, поскольку магиандра есть память.
Магиандры нет, однако есть магиандра».
И подпись: Магиандр.

Не понравилась мне шутка поэта Магиандра. Цветисто, хрупко, ушёл в личное, и аллитерация на пустом месте. В чём дело? По-моему, так пишут сетературу в рулинете. Нечиткое чтиво, полагающееся на восприятие. Нельзя полагаться на восприятие. Магиандр — провокатор. Нарочно бреду наслал, ясно.
Письмо не содержало никаких актуальных просьб, и я с истинно спокойной совестью положила его на полку, где хранились незаборы.
Додумав вчерашнюю новость и твёрдо решив не выступать в эфире с обсуждением головокружительной школьной участи Дарвина, пока новость не станет прошлогодней, я собралась домой, вызвала лифт и поехала на первый этаж. Лёгкая тревога покалывала душу, но я с усилием выключила сейсмограф.
В парадном подъезде редакции ко мне подошла седоватая женщина с измученным тощим лицом и решительно спросила, не знаю ли я Елену. У женщины были маленький ротик и впалые щёки.
— Знаю, — говорю. — Или мне это кажется.
— Ой, это вы! — вскричала женщина. — Я узнала вас по голосу!
— Я. Чем вам помочь?
— Вам пришло письмо со стихами?
— И с магиандрой. Языковая провокация.
— Да, это мой сын балуется. Не доверил почте, сам принес. Не обращайте внимания.
— Договорились. Ни за что.
Женщина бойко выпустила блиц-обзор десятка моих программ и потребовала начать оптовую торговлю записями, ибо народ требует.
Старая история. Многим слушателям кажется правильной мысль: пойти на рынок и купить полюбившуюся радиопрограмму. Обычно мы, журналисты, вздыхаем как можно глубокомысленнее и поднимаем взоры к небесам обитания несговорчивого начальства, дескать, не хотят финансировать выгодное начинание. Допечённый сотрудник отдела юмора, не входя в объяснения, однажды выпустил дайджест прогнозов погоды за минувшую неделю, пообещав, что воскресный эфир всегда будет включать в себя эту передачу. Небывалый успех! Фимиам и фанфары, письменно и по телефону. Сотрудник чуть не застрелился.
Расстались. И зачем она приходила? Сказать, что её сын-стихоплёт именно в исторический день почему-то написал в редакцию дурацкую записку и она об этом узнала? Видимо, у них семейка со странностями. Каждый видит, кто что пишет. Каждый слышит и стучит. И кстати, кто назвал ребёнка Магиандром?
На следующий день в редакцию принесли ещё одно письмо со стихами. Письмо уже содержало просьбы. Именно так: просьбы в стихах. Новый эпистолянт удивил меня, привыкшую к подобным чудесам, иезуитским шармом и отточенной иронией текста, безукоризненной грамотностью и уровнем делового этикета: бумагу сложил не поперёк, а вдоль. Я различила хруст и грохот события, надвигающегося, как поезд, на мою жизнь.
За триста лет сложился огромный устойчивый репертуар обращений в редакции мира; но это послание расширяло его на порядок, да простят меня математики. Гипербола.
У меня практически гомеровским гекзаметром просили адреса несчастных людей России! В крайнем случае — телефоны, лучше домашние, на худой конец — мобильные.
Почерк не походил на Магиандров, но адрес и фамилия отправителя были те же. Видимо, поэт-отец поэта-ребёнка. Получалось, вся семья Кутузовых предстала предо мной. Или ещё не вся? Среди них есть хоть один здоровый?
Дальше развернулась обычная цепочка мозговых реакций журналиста на приставания неадекватных членов аудитории. Так, их как минимум трое. Я одна. Отвечать на письма некогда. Зароюсь в песок. Нет у меня ни записей моих передач, ни адресов российских страдальцев гекзаметром. Пусть возьмет любой телефонный справочник, зажмурится и ткнёт пальцем в любую страницу... И стихи ненавижу. Семья не по адресу обратилась. Ну что пристали, ненормальные? Я что, притягиваю? Обидно же.
Спустя два дня, бесцеремонно подслушав мои мысли, мужская часть Кутузовых перешла на прозу.
Младший, застрельщик Магиандр, написал буквально следующее:
«Уважаемая госпожа! Я бешено хочу написать серьёзную, без тени юмора, без иронии, могучую книгу, в которой всё было бы взросло, величие истины зрело и бесспорно, а стыдное — табуировано. Я верующий. Православный.
Каждый день зову её, недоступно взрослую книгу, в мой песочный замок, но лишь войдёт она, моя сладкая гостья, как меня начинает душить страшный хохот. И уже ни единого серьёзного словечка не вылетает из безобразных уст моих, испорченных, искривленных грохотом смеха.
Папа сказал: в эпоху постмодернизма так у всех. Я прошу вашего совета, поскольку вы академик и ваши передачи у нас в семье слушают очень внимательно.
Пока у меня нет ума на такую вот книгу, давайте поговорим на вашем радио на самые актуальные темы. У меня есть идея: Бог и Дарвин.
Художник сначала находит, а потом ищет. Магиандр».

«Вот привязался! Постмодернист чёртов!» — беззлобно фыркнула я и тут же совершила непоправимую ошибку: взяла бумагу и быстро набросала весёлый приговор, уличая Магиандра в плагиате. «“Художник сначала находит, а потом ищет”, — по-детски блистала я эрудицией, — изящная фраза, бесспорно, и принадлежит она французу Жану Кокто, великому магистру известного ордена, и нехорошо с умным видом присваивать себе чужое», и прочая.
На что я надеялась и каким местом думала, отправляя отповедь? Несерьёзная женщина была я в тот памятный день. О душе надо было думать, о душе.


Глава
4

Не дорог подарок, дорога любовь. Дар не купля: не хаят, а хвалят. Кого люблю, того и дарю. Бабушка, что ты мне откажешь? Не знаю, разве дорогу до церкви

Профессор Кутузов шёл по идеальному проспекту, выстроенному пленными немцами. Удобство кругом и во всём, уют и торжественность. И нет на Москве другого проспекта более жизненного, складного, приветливого, почему и живут на нём исключительно за большие деньги, а раньше по исключительным заслугам.
Подморозило. На пористом асфальте хрустели маленькие, как салфетки, стрельчатые прозрачно-сероватые ледяные картинки луж.
«Почему меня так ранило, или заклинило, выражаясь лексикой моих студентов... Почему я чуть не умер? Ну сбрехнули наши СМИ — какое дело! Белый шум. Чрезвычайные новости как обычные. Или обычные как чрезвычайные. Я взрослый человек со сложившимся мировоззрением. У меня семья, достаток, я признан коллегами здесь и там. Я подтверждён и апостилирован. Значит, это вполне возможно и без...»
Не решившись даже подумать «без Кого», профессор чуть не зарыдал. «Что ты сделало, проклятое радио! Вот праздник сегодня — 23 Февраля, не знаю, как он теперь называется, но армейский. Хотя все почему-то думают — мужской. В душе народа спеклось навек: воин — значит, мужчина. Мужчина — то бишь воин. И как ни поименуй праздник, даже дети в школах собирают на подарки мальчикам. То есть будущим воинам. Так и с этим делом. Было им и без Него хорошо, а теперь волнуются, Бога подавай, — но жили ведь, не умерли!»
Отметив унылую бессвязность мыслей, он споткнулся на ровном ледяном асфальте, удержался и пошёл медленнее.
Кутузовский проспект отменно малозвучен. Летят прекрасные машины, а тихо, и только по графику автодвижения властей замирает всё и стопорится, пока слуги не пронесутся, а так — лучшее прогулочное место.
Профессор вглядывался в окна, ласкал фасады воспалённым взором полумученика, и око никак не могло насытиться зрением. По определению, будь оно неладно.
А за фасадами? В текучем инобытии за стеклопакетами, кондиционерами, в размеренной медлительности дизайнерских жилищ, интерьеров по каталогу и по личному вкусу тех, кто имеет настоящую власть, настоящие деньги, причастен тайнам и пружинам, — что там у них по шкафам? Скелеты? У всех есть. Значит, и в этих огромных чумах. Человек смертен, и в каждом шкафу скелет. Следовательно...
Силлогизмы тоже что-то не давались.
«Сегодня и, боюсь, во веки веков — день великой новости. Будь она неладна. Будьте вы все знаете где...»
Логика вообще ущербна, напомнил себе профессор Кутузов, поскольку вся, целиком, зависит от предпосылки. Никогда не любил Бертрана Рассела. А вот прижало, и вспомнил, и прощения попросил.
«У вас по шкафам скелеты. У меня в шкафу Библия. Ваш ход».
Из арки выковыляла бабуля в дублёнке. Кутузов остановился и в упор осмотрел бабулю. Подслеповатая, не заметит упора.
Она прошаркала в его сторону шагов десять, и он разглядел в ней даму, ещё пять-шесть — женщину со следами былой, девушку на выданье и девочку в бантах. Чудесный случай полноприводной женщины сам плыл в руки. Профессор откашлялся, привлекая к себе немного внимания, сделал почтительный шаг навстречу, неприметно поклонился и сказал:
— Вы позволите? У меня, как у всех мужчин, сегодня праздник, и я хочу подарок. Я выбрал. Не будет ли с моей стороны невежливостью просить вас вручить его мне?
Она остановилась, удивлённая речью. Отвечала от имени дамы:
— Разумеется. Чем вам помочь?
— Возьмите у меня Библию.
Дама тут же соскользнула в бабулю, глаза потухли, губы сжались.
— Почём ныне опиум народа?
Профессор отшатнулся. Преподаватель стилистики, творчества и словесного мастерства, он отметил и безупречное отсутствие налипшего предлога «для», и высокое «ныне», и ехидное, особенно в этих антикварных устах, «почём». «А не влип ли я?» — успел подумать Кутузов, но сказал:
— Я хочу подарить вам эту книгу, чтобы она жила здесь, на Кутузовском проспекте, в вашем доме...
— Ах, голубчик, у меня квартира. Дома растут на другой планете, куда не долететь на рисовых страницах вашей книги, — смягчилась рептилия, возвращаясь в даму. — Вы же небось гостиничную принесли, в искусственной коже, а там, насколько я помню, тонюсенькие листочки, будто на раскрутку.
«Эк её кидает!» — невольно восхитился Кутузов.
— Как вы догадались?
— Я тоже первым делом избавилась бы именно от неё, — пояснила она, двигая даму.
«Что-то не клеится беседа...» — озадачился было Кутузов, но дама протянула руку и сказала:
— Разрешите пожать вашу. Я не могу принять ваш подарок в собственность, но у меня есть дети, внуки... и, если уж начистоту, правнуки. Могу передать кому-нибудь из них. А кстати, вон в том доме открылась букинистическая лавка.
— Нет-нет... простите меня. Я хотел вам, лично, вы такая...
— А какая вам разница, кому я отдам вашу Библию? Да хоть в контейнер брошу — вы же не увидите. Не узнаете. Неужели вам небезразлично, где окончит свои дни ваша недорогая, вся в опечатках, некогда запретная книжица?
Сначала возмутился коллекционер, потом мужчина. Внезапно взъярившись, Кутузов сверкнул очами:
— Благодарю вас, мадам. Извините. Счастливого пути.
Бабуля усмехнулась, погасила последние отсветы в зрачках и двинулась, умудрённая, в сторону от Кутузова.
Профессор стоял на февральском ветру уютного проспекта, сжимая в кармане портативный томик Библии, смотрел вслед удивительной женщине, разбирающейся в сырье для самокруток, и не мог принять никакого следующего решения. Первый раунд провалился.


Глава
5

Артель атаманом крепка. Не делай своего хорошего, делай моё худое. Уела попа грамотка. Нога споткнётся, а голове достаётся

Магиандр опустил письмо в грязно-синий настенный ящик, худенько присыпанный умирающим снегом. «Я буду писать ей, пока не проснётся!»
«Здравствуйте, уважаемая госпожа! Какое счастье, что вы ответили!» — прочитала я.
И не смогла оторваться.

«Книга любви... Книга книг.
Ах, любовь.
Ах, книга.
Люди обожают справедливость, поэтому в мире разлита смертельная жестокость.
«Братья!..»
Кто не кричал это братьям!..
Я, братья, буду тихий, как стихи.
Кивают великие: терпи. Тебя не поймут. Тебя будут проклинать. Терпи, так надо.
Но только великие. Остальные работать не мешают. Спасибо им.

Уважаемая госпожа! Вчера я видел женщину лет пятнадцати в обществе другой, лет сорока. Репортаж прилагается. В прозе.

— Как?! Тебе нравятся мужики?
— Нравятся.
— Какие?
— Обречённые.
— Почему?
— С ними невозможно жить, но жить стоит только ради них.
— Детский лепет.
— Да. Но я не хочу гламурного буржуа.
— Почему?
— Он будет читать газету и высказывать мнение.
— А лучше — пусть поднимет паруса и откроет Америку?
— Очень хорошо. Главное — откроет.
— А есть ограничения по видам геройства?
— Да! Мой герой не должен лететь на Марс.
— Это ещё почему?
— Технология! Просто сумма технологии. Белка и Стрелка двуногая. Он же не прогонит марсиан, не привезёт золото мира, не...
— Понятно. Тебе нужен букет роз, но это розы мира.
— Желательно. Я могу сидеть у камина и смотреть на огонь. Но мой герой — стальной солдат из воинства света.
— А дети?
— Ему их не рожать. Я что, сама не рожу? Пусть бросит семя.
— Пассионарная подруга сумасшедшего. Ты накличешь себе горя. Кто будет покрывать тебя, пока он покоряет мир? Ты высохнешь от страсти, ведь ты страстная, у тебя выгорят и полопаются яичники, ведь ты не монахиня, да и у них иногда горят...
— У мира много яичников.
— Не ответ!
— Блаженство на розовом песочке, в кружевах? Ярости хочу, настоящего зверя, героя на века!
— Может, Бог устроит тебя?
— Бог дал мне огонь, я одна перед Ним!..
— Болтушка! Ещё заговори стихами!
— А что? Могу... Нянечка, дай мне ноги, я пойду потренируюсь.
— Не привыкла ещё? А ведь хорошая фирма. Вот бери, сейчас пристегнём и потопаем. На прогулочку, вот так, вот так...

Видите, я способный и наблюдательный.
Догадайтесь, кому из них сколько лет?
Уважаемая госпожа, я буду часто-часто писать вам, пока вы не согласитесь помочь нам. Я вполне себе талант и графоманю регулярно. Угроза: я завалю редакцию радио посланиями, а поскольку у вас наверняка в тонусе какой-нибудь отдел писем и перлюстрация, то вам накидают в конце концов, извините, мало не покажется. Кстати, вам понравилась моя мама? Она была у вас на днях, седенькая такая, а ведь лет ей всего ничего. Дело в том, что у нас есть ещё папа, великий учёный. А любая мама при великом папе — камикадзе, что вам известно не хуже, чем мне.
А ещё мне известно, что папа тоже написал вам письмо, я видел конверт и догадался, что адрес он списал у меня, хотя ход его мыслей на этот раз не представляется мне умопостигаемым. Мои слабые силы слишком слабы, чтобы понять, почему его так переклинило от одной-единственной новости, выслушанной за утренним чаем. Он сходит с ума, и это видно. Он, кажется, готов просить кого угодно, чтобы вообще отменили тот день, вычеркнули из календаря 18 февраля 2006 года. Он просил вас отменить февраль?
Не от хорошей жизни. Как вы понимаете, учёные редко пишут в «дорогую редакцию», и отец, естественно, впервые в жизни. Я не знаю, что вам отправил наш дебютант, но, признаюсь, чрезвычайно хочу узнать, поскольку в судьбе семьи скоро, я чувствую, произойдут перемены.
Конечно, вы будете упорно хранить его тайну, скажете про переписку и прайвеси, — принимаю. Априори я готов и к тому, что вы принципиально не пожелаете общаться со мной после моей выходки с цитатой из Кокто, но так же крепко уверяю вас: молчанием тут не обойдёшься. Ни вы, ни он, ни я, ни бедная наша мама — никто не вывернется просто так, за здорово живёшь. Я хорошо знаю своего отца. Он упорен в отстаивании. Не перечьте профессору и доктору — бессмысленно. Они все, когда карьеру делают, немного сбрендивают от важности, если можно так выразиться. Они же как дети. Им кажется — если накрыть жука ведёрком, то и нет никакого жука.
Вам всё еще интересно? Отреагируйте как-нибудь ещё раз. Ну хотите — позвоните нам домой, вот номер, вот и мой мобильный, вот мамин, папин, вот и код нашего подъезда, моя электропочта, его почта... Что ещё нужно, только скажите, отзовитесь! Мы должны спасти папу. В одиночестве он не вынесет бытия Божия. Давайте придумаем радиопередачу на вашей станции. А лучше — цикл бесед. С уважением и надеждой. Магиандр».
 

Глава 6

Утки в дудки, тараканы в барабаны. Тороватому Бог подает, а у скупого чёрт отбирает. Одной рукой собирай, другой раздавай! С тем не бранись, кому будешь кланяться. Тише ходи, святых не ушиби!

«Новая строка была толстая, как обожравшийся удав. Она всё тёрлась о бумагу, стараясь избавиться от опостылевшей выползины смысла, но смысл обезумело цеплялся за буквы хребта, усиливая конвульсии гибких мускулов синтаксиса. Строка всё яростнее тёрлась, уже беснуясь, уже вся в крови, но смысл уверенно держался за слова и не позволял витринить и манекенить себя отдельно.
Строка ползла на него из-за горизонта — откуда тут горизонт? Ах да, это воображаемая линия соединения мозга и души, конечно. Оттуда строки обычно и выползают, полные здоровых, пышущих вечностью букв. Какая мука! И всё это хорошо? Хорошо, что кончится бал, ну их, ваши свечки...»
Профессор хмурился, но человеку свойственно и нервничать, и успокаиваться. Седативная мысль: филологическая разминка прошла удачно.
«Люби ближнего, как самого. Вот и буду сегодня любить себя, хоть подучусь... Ну что ты сегодня тащишь ко мне, удавушко? Посмотри по сторонам, кому ты сегодня нужна? нужно? нужен?
Презентации суперблинов и показы расшитых валенок, и правила корпоративные, топ-менеджеры, шаманы, гламур и дискурс, будь он неладен, успех и респекты вам, — вколотило же вас, дорогие россияне, по самые шляпки, милые вы гвоздики, сырковые массы восставшие, шурупчики славного по-китайски времени. “Ибо я знаю, что по смерти моей вы развратитесь и уклонитесь от пути, который я завещал вам, и впоследствии времени постигнут вас бедствия за то, что вы будете делать зло пред очами Господа, раздражая его делами рук своих”»*.
Профессор знал Библию наизусть, с любого места цитировал, и это вгоняло студентов не то что в страх, а в кататонический ступор. Многие думали даже, что по первому образованию он, как Сталин и Дарвин, священник-недоучка. Одно время по факультету легенда ходила, будто Кутузов — монах в миру, но потом она рассосалась ввиду определённых нестыковок.
«Вот у них какая жизнь. Я-то другой, а у них массовая культура... — Тут он спохватился. — Кажется, занудствую в морали. Сужу, осуждаю, присуждаю, а мне ведь решать надо...»
Кутузов, мечтая, чтоб все треснули, шёл по городу, прижимая к сердцу Библию. Он редко ходил гулять, он жил среди букв и учил студентов словесности. Методика исследовательской деятельности ещё в юности убедила его: наука есть наука, мощь, достоинство разума, и учёный должен анализировать. Только учёный право имеет, остальные не имеют.
Дама с Кутузовского проспекта насторожила его.
Раньше, коллекционируя Библии, он азартно посмеивался над человечеством, уверявшим его в главенстве сей книги над всеми, над всем. Он поверил человечеству и по частям собрал его центральное сокровище у себя в шкафу. Он платил деньги за наслаждение видеть эти обложки, доски, переплёты, переводы, переиздания, подарочные, гостиничные, миниатюрные, с обрезами, каменьями, заплаканные, залитые вином и маслом, чистенькие, чумазенькие, всякенькие... Они были как люди. Они все были от бывших владельцев, у каждой судьба, и ему нравилось разгадывать линии судеб. Ни единой первомагазинной не было в его коллекции, тем более что перевод не переделывался давно, а ошибки прежнего он все знал наизусть.
С тупой болью сегодня он понимает, что ни за какие блага человечество не откажется от своих генеральных заблуждений, как ни анализируй наука что ей там угодно. В частности, человечество не отказывается от Бога, которого нет, это ясно, а следовало бы выдумать, как сказал один умник. Грустно, иррационально, а что делать!
Кутузов прогнул свой агностицизм как мог — вплоть до признания человека чудесным созданием, если уж оно смогло выдумать такую прекрасную сказку о Христе, о любви, всепрощении... Со всепрощением он, правда, так и не разобрался, но слово милое, вполне.
Дама не взяла книгу. Дама высмеяла его. Грамотная дама. Знает, что опиум народа, а не для. Сама ли читала? Следователь просветил? Бумага на самокрутку! Выжила всё-таки, старая, вернулась в дом, да куда — на Кутузовский! Может, не за себя страдала, может, по молодости брякнула что не надо кому не стоило. Значит, потом и на небо гневалась, и понять хотела, но ум и логика не справлялись, она плакала, держалась молодцом, а тут, наверное, и март пятьдесят третьего года** подошёл. Да, наверное, так и было.
Но сейчас-то, под занавес, почему не взяла? Неужели не пора о душе подумать?
«А ты-то в её годы, — выполз удав, — ты-то будешь о душе думать? Ты и сейчас в душу не веришь, а тогда?»
«Вот не до тебя сейчас, не до тебя!» — наворчал Кутузов на любимого удава.
Ему всегда жутко нравилось мыслить. Как малышу леденцы. Особый, личный способ: мешанина предчувствий, предволнение, а потом торжествующе выползает удав и мерно бьётся, вытряхивая хаос и разбрасывая разноцветные перламутровые буквы. Отскакивая от изумрудно-золотой кожи-чулочины, литеры-жемчужины сами вербализуют мир, заполняя новорождаемыми смыслами, бесконечно множественными. Выбить из хаоса жемчуг!
Однажды задержав пробег удава, интеллект остановил себя, как на стоп-кадре, и понял собственный механизм. Другие в ловушке соблазнительного стоп-кадра смеются, а Кутузов поверил.
«Пора бы чему-нибудь случиться», — вяло подумал Кутузов. Но ничего не случилось. Бессмысленно прогуляв рабочий день, он вернулся домой и с аппетитом съел ужин под притворно равнодушным присмотром жены.

____
* Второзаконие, 31:29.
** 5 марта 1953 года умер И.В. Сталин.


Глава 7

Богу-то молись, да и чёрту не груби! Тут, брат, голова в ставку идёт. Повадился волк на скотный двор, подымай городьбу выше. Собаку мани, а палку держи! Что за слава напоить пьющего! Напой непьющего! Чем кто соблазнился, тем и других соблазняет

В редакцию радио я хожу не каждый день — умучить меня письмами Кутузовы не смогут. Первое. Я сама выбираю темы и гостей, и рабкоры мне не требуются. Второе. Надо идти навстречу пожеланиям трудящихся? Надо, конечно, а можно и не идти. Третье. Но всё это не важно!
Важно, что передачи быть не может! Ну как этот Магиандр представляет себе её текст? Дитя филологическое, он думает, что всё выговариваемо или выписываемо. Папа у него с ума сдунул, мама еле помнит, что она женщина, понимаю, конечно, всё понимаю, но я-то, кажется, в своём уме? Или как?
«А почему же они всей семьёй именно к тебе обратились? — вежливо уточнил у меня внутренний голос. — Ты что, одна на всю радиоимперию? Журналистов полно, радиостанций много, в том числе разговорных и прямоэфирных. Может, всё гармонично? Ты подумай, подумай...»
Выйдя сегодня в эфир, я немного отвлеклась от семейства Кутузовых, побеседовав с известной и заслуженной учительницей о преподавании русского языка первоклассникам. Слушатели всемерно поддержали все идеи. Русский язык в опасности. Все на защиту русского языка. Где будет общий сбор?
Мне безумно надоело слушать защитников языка, которые звонят, заключают договор, покупают по каталогу, живут в двух тысяч шестом году и далее по списку, и он необъятен. У нас даже министры никак не сподобятся выговорить «в две тысячи шестом году», а уж остальным — что, сам Бог велел? Надо им всем год русского языка устроить с принудительными воскресными чтениями орфографического словаря. Ещё лучше — розги. Это по субботам. Как скажешь прилюдно «конкурентноспособный» — всё, спускай штаны. А ляпнешь про «религиозные конфессии» — палки. Через неделю русский язык будет спасён. Или воцарится сладостная тишина.
Это всё мои мысли во время эфира. У меня правило: на конструктивные вопросы слушателей отвечает гость, на прочие — я. Лежу на амбразуре.
В тот день слушатели вели себя прилично, бить было некого, время прошло быстро, пресно и бездарно. Всем понравилось. Раньше мне тоже нравилось, сам процесс опьянял. Безнадёжность прибыла вторым эшелоном.
Магия волны радио всколыхивает массы на разговоры, коих они с утра и не думали вести, а тут вдруг сваливается на них, например, автор термина «информатика». Бац! Они-то думали, термин сам родился или почкованием, а у него папа имеется. Некоторые даже обижаются: не знали этого раньше! Звонят, уточняют, предъявляют претензии: в школе-де всех информатикой только и мучают, а где высокие материи? Где дополнительные часы по литературе? Где-где... Там же, где и литература.
Автор информатики пять раз им объясняет: в школе преподают не то, что он имел в виду в середине прошлого века. Исказили термин, объясняет он, и наполнили никчемным содержанием. А слушатели — не верят! Он говорит: я, Руджеро Гиляревский, вузовский профессор; мы с коллегами с 1964 года говорили о проблемах передачи технической информации — вот она, истинная информатика. Не верят! Слово-то вырвалось, обросло за полвека ракушками, пошло в школу, и борода у него ныне, как у Черномора. И Маркс не был марксистом, и Христос христианином.
Когда эфир подсаживается на разговоры о словах и значениях, он неизбежно летит в пропасть, поскольку не одну лишь индукцию каждый понимает по-своему. И прямой звонок на радио есть лучший способ безнаказанно, прямо со своей кухни, втереть уйме народу своё видение мира. Хулиганство плюс.
Тот, кто провёл вроде меня в прямом эфире тысячи разговорных часов, знает: есть, есть неупиваемые тематические чаши! есть испытанные слушательские граали, во всех странах весело подставляемые под сердечные раны ведущего и трепетно хранимые потом в глубине памяти. На винчестере. Воспоминание о выдернутых из журналиста нервах ещё долго щекочет самый сладолюбивый участок мозга того, кто борется за справедливость именно там, где она прежде всего и попирается: в прямом эфире. Он, борец, понимая, как надо жить, разбрасывает рецепты бытия щедро, поскольку ещё и бесплатно: передатчик оплачивает учредитель — ему и в лоб.
Или надо фильтровать звонки, чтобы в пространство влетали строго концептуальные. Почти на всех радиостанциях, кроме нашей, давно фильтруют, поелику боятся народа-то или ведущим не доверяют — под предлогом сбережения их психосоматики. Вообще-то мода на настоящие интерактивы может и пройти. Останутся вопросы на пейджер и по Интернету, — нет, конечно, воля слушателя священна, однако, знаете, у нас новый формат. Некогда.
Тут на днях станция для торопливых открылась, и главный редактор, бывший телевизионщик, дал интервью прессе. Он искренне поражался: почему из любых видов связи со студией слушатели, включая продвинутых и занятых, выбирают телефонный звонок, даже если им по сорок минут приходится ждать своей очереди на личном мобильном! Ведь им дали пейджер, электропочту да всю электронику мира! Нет, висят на телефоне, чтобы голосом, самостоятельно, за свои же мобильные бабки задать ведущему и гостю свой малозначительный вопросик, — невероятно!
Ему, главному болвану радиостанции, непонятно! А мне понятно. За деньги я еженедельно продаю это знание. Вам — даром отдам, по дружбе: человек очень хочет быть услышан.
Человеку пейджер до лампочки.
...Выйдя из эфира в зал, я поняла, что пауза кончилась: женщина, мать Магиандра и жена Кутузова, пришла сегодня прямо в наш офис. Она стояла в центре, но никто не обращал на неё внимания. В руках у неё была тяжёлая, огромная, в досках, эмалях и серебре, Библия. Женщина держала её легко, не напрягаясь. Видимо, ей никто не предложил сесть или сама не захотела сидеть в таком святом месте с Библией в руках.
Поздоровавшись, она протянула книгу и сказала, что мне надо посмотреть.
Я посмотрела. Библия. Дорогая. Ей место — в Архангельском соборе, а не в офисе радиоредакции.
— Из коллекции моего мужа, — робко начала она.
— Давайте выйдем, — предложила я, заметив на себе недобрый взгляд щеголеватого директора по связям с регионами.
У него всегда пробор по нитке и височки подбриты. Летом ходит в белом костюме на работу! Вообще, скажу вам, есть ещё, есть типажи!
Мы вышли в прихожую, там у нас маленький бар и чай. Налила ей, себе. Молчу. Женщина тоже помолчала, подержалась за одноразовый стаканчик, пить не смогла. Библию положила на стойку, опять взяла, снова положила.
— Вы знаете, что ваши мужчины, оба, написали мне? — осторожно спросила я.
— У нас доверительные отношения, — опустив глаза, ответила она, и я поняла, что эпистолы ей никто не показывал. — Я понимаю, у редакции планы, графики, всё как положено, однако мой сын готов собрать всех своих однокурсников и прийти к вам в эфир, чтобы сделать беседу с молодёжью.
— О том, что на их курсе бытие Божие не вызывает сомнений? — уточнила я, стараясь держаться.
— И это тоже. Просто поговорить о жизни. У вас ведь есть молодёжные программы. Я часто слушаю вас, очень интересно, я вам ещё в прошлый раз сказала. Мальчик вполне искренне верит. Муж атеист, я...
И примолкла, ощутив неуместность исповеди, а может, и представив себя на моём месте, не знаю, — но блеснули слёзы.
— А зачем вы принесли сюда эту книгу? — ласково спросила я.
— Показать.
— Понятно. У вас их много?
— Очень... Он очень чувствительный, хотя и скрывает это.
— Сын?
— Муж.
— От кого скрывает?
— Ото всех. Но я-то знаю... Он покупал их, все деньги тратил, а теперь по одной выносит из дому. А ведь он непьющий. Что-то гложет его. Подумаешь, министру доложили... У нас и не такое докладывают, и ничего...
Бывает. Но доверие ценно и почётно. Истранжирю тематику — народ подскажет. Интерактив.
Отбросив тщеславные мысли, я попыталась подняться над проблемой. Круглый стол со студентами? На людей посмотреть? Не хочу я слышать, как прыщавая мелюзга косноязычно внушает мне и почтенной публике, как важна вера в Бога. Да если хоть один, по стереотипу, ненароком, болтнёт «в наши дни», я там же, в студии, побью мерзавца и не извинюсь. Да, министр не в себе, но для всех остальных нормальных людей вера православная, по крайней мере на территории России, — недискуссионный вопрос.
Как объяснить измученной женщине, что журналистика — профессия, связанная с выполнением общественного долга, заключающегося в обеспечении публики сведениями, соответствующими действительности, на основании которых потребитель может принимать адекватные поведенческие решения? Как поведать ей, что дискуссия в эфире в пользу Бога, ввиду учёного доклада министру, — моветон! И даже если все студенты Москвы лично засвидетельствуют о чудесах — всё равно моветон, поскольку моветон.
Что бы вы сделали, если к вам прямо на рабочее место пришла издёрганная седоватая женщина с огромной старинной Библией в руках — просить о спасении её семьи от министра образования России, которому подали пухлый междисциплинарный доклад о невозможности получения человека путём эволюции?
Она разглядывала меня, будто канунник, и выбирала подсвечник. Заслониться от мучительного взора и крикнуть: «Уйдите!» — я не могла, хотя именно так и следовало поступить.
Громадная книга, почему-то не отягощавшая её рук, будто прислушивалась. Я представила на миг, сколько веков и судеб кипят меж этих досок. Я физически почувствовала: вот они, миллионы живых людей, среди которых многие, кстати, святые, — и всем им стыдно за нашего простодушного министра. Хотя что он мог сделать. Ну принесли ему доклад, он и огласил, полагая, что «озвучил».
— Понимаете, я...
— Да вы не торопитесь, — успокоила меня гостья. — Мне тоже не по себе. Верили мы и верили. А тут вот какая учёная гадость подоспела. Мне-то ладно, мне что. Я за мужа боюсь, у них с сыном и так всё стычки да распри, а теперь получается, что младший был прав. Старший не вынесет этого.
— Да что он — хлюпик? Мужчина, — сморозила я и покраснела. — Должен...
— Он не хлюпик. Но он не вынесет. И особенно «должен» — он этого не любит.
Вот начнётся сейчас истерика, и мне потом объясняться с коллективом. Я предложила женщине всё-таки допить чай.
На удивление, она взяла его аккуратно и споро выпила, не выпуская ношу и как бы защищаясь ею от меня.
Сражение за семьи у нас в государстве часто ведут именно женщины, и очень часто — исключительно с Божьей помощью. Государству они доверяют меньше.
И пока я мыслила штампами, она вдруг сказала такое, чего я раньше никогда не слышала ни на этой работе, ни на той.
— Понимаете, Елена, если он умрёт, это будет безысходное...
— ...понимаю.
— ...нет, нормальное безысходное горе. Просто горе, с которым надо будет уживаться, а это рано или поздно всем удаётся.
— Ну-у...
— Подождите. А вот если он выживет, не сможет с этим жить, но останется физически живым, этого уже никто пережить не сможет, потому что с этим не живут, — вот главное. Понимаете, мёртвому человеку, точнее, телу, всё равно, какие новости по радио, а живой за собой тащит остальных, и куда — неизвестно. А муж мой — атеист с полувековым стажем, он таким родился, ну уродство, ну знаете, бывает волчья пасть, заячья губа, родимые пятна по лицу, а у него — это. Неверие. Но он всё время хочет исправить уродства людей, он же преподаёт словесность, но поскольку именно этого у него не видно в зеркале, он и не знает, где он сам урод. Я-то его и такого люблю, он хороший человек, талантливый учёный, у нас чудный мальчик, хоть и немного поздний, но ведь теперь многие в тридцать лет рожают...
Господи! Она готова страдать над могилой своего, как она выразилась, урода, но не соглашалась жить дальше с этой волчьей пастью, узнавшей свою беду. Поначалу я так и поняла её.
Слов у меня не было. Дискуссия со студентами в прямом эфире всероссийского радио, в начале двадцать первого века, на условную тему «Бог есть — и точка!» — невозможна. Дискуссия закрыта. Брысь, комсомолята, красные дьяволята, в огненные свои 20-е года прошлого. Здесь я таких безобразий не потерплю. Профанные времена кончились. Я не могу участвовать в организации бреда. И даже если бы могла, то каким образом это спасёт её замечательного мужа? Полагаю, он добровольно женился на заботливой девушке с неочевидными глазами?
Женщина, поймите, есть законы журналистики! Есть, в конце концов, чувство исторического юмора. Всё это я промолчала. Потом попробовала вслух ещё раз:
— Но почему — я? — Конечно, дурацкий вопрос, но другого не нашлось.
У неё был ответ. Наверное, домашняя заготовка:
— У вас ангельский голос. Вам люди верят, что бы вы ни говорили.
— И всё? — с надеждой вопросила я. — Такая малость и привела семью Кутузовых ко мне с невыполнимой просьбой?
Женщина вдруг улыбнулась. Крошечный ротик вытянулся молодым тонкорогим полумесяцем, оттолкнув щёчки почти к ушам, словно шторки. На её лице вообще было мало кожи, самый минимум, только чтоб обтянуть черепные кости. Когда кожная наличность внезапно разъехалась полупрозрачным плиссе, лицо исказилось, и я вздрогнула.
У неё откуда-то взялись глаза, у глаз — цвет, у цвета — сталь.
— Не малость. Этого даже достаточно. Много. Ну, ещё у вас действительно хорошие передачи, несмотря на голос, и вас все слушают, — смягчила удар она.
— И ругают, и письма начальству пишут, и даже доносы.
— Отлично! Это же очень хорошо! Это, деточка, испытание.
— Деточка...
— Конечно, деточка. Вы ещё молоды, а то разве пришлось бы мне вас так долго уговаривать... Пожилой человек, он уже ничего не боится, ему всё ясно — никому ничего не надо, хоть сто передач выдай. А вы ещё молоды, и вам страшно! Вижу! Вас потому и ругают, что вы не понимаете народных веяний, всё своё гнёте: любовь к ближнему, любовь к ближнему!..
Вот не люблю, когда меня ещё и на испуг берут. Закипев, я досчитала до десяти, вдох-выдох, а потом говорю:
— Нет, я не боюсь. Но дискуссия невозможна. Формально для таких диалогов нужны богословы, философы, политики, чиновники, родители, а на выходе — смута, глупость и никакой любви.
— Неправда, деточка. Для таких бесед ничего не нужно, кроме вашего желания.
— Желания не имею. Бог очень долго был изгнанником. Он вернулся в Россию, а вы — опять поговорить?
— Возьмите себе эту книгу, ладно? Сохраните. А то он и её из дому вынесет, а она дорогая. Царская.
— Никак не могу, что вы, пожалуйста, не надо! — зашипела жутким шепотом я, заметив, что из-за угла за нами опять подглядывает директор по связям с регионами.
— Не бойтесь! — сказала женщина и вдруг, убрав полумесяц улыбки, серьёзно добавила: — «Не бойся, малое стадо! ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство»*.
* Евангелие от Луки, 12:32.
Стадного пафоса я не вынесла. Мне стало скучно, неуютно, и я предложила ей не беспокоить меня с этим безнадёжным делом. Вежливо попросила, проводила к выходу и проследила, чтоб она села в лифт и увезла книгу с собой. Вдруг муж вечером хватится; коллекционеры — они нервные; не дай Бог уголок у редкой марки чуток загнётся — со свету сживут молниеносно.


Глава 8

То ли, сё ли, задумано делай! Не робки отрепки не боятся лоскутков. Не стерпела душа на простор пошла. Жизнь копейка, судьба индейка. Наши в поле не робеют

Он подумал — чёрная курица, но серая ворона подошла поближе и одноглазо посмотрела на него. Не те очки! Он забыл дома сильные очки. В этих, компьютерных, он не только пернатых перепутает, а самосвал с велосипедом. Вернуться? Ни в коем случае. Ещё раз выходить!..
— Февраль — это вам не май!
«Сильно сказано», — отметил Кутузов и невольно посмотрел на голос. Женщины, всюду женщины, как жизнь. Эти две гуляли чинно, под ручку, всё в прошлом, а Тверской бульвар вечен. Им бы дедушек, но средняя продолжительность жизни дедушек лишила страну многих золотых свадеб и даже серебряных.
«Я не буду импульсивным, я буду выбирать», — ещё вчера решил Кутузов, наученный той, первой, леди.
— А помните, голубушка, был майский снегопад? В каком это году только...
— И я не помню. Ах, голова уже ни к чёрту! Да и март уже...
«Зачем тебе, старая перечница, помнить дату майских снегопадов? — усмехнулся Кутузов, пристраиваясь вслед беседующим. — Ты помнишь адрес ближайшей аптеки? Вот и умница, и хватит!»
Бабушка вдруг повернулась — вот он, опыт жизни! — улыбнулась Кутузову и спросила:
— Вы не помните, простите ради Бога, в каком году был снегопад в начале мая?
Деваться некуда, пристроился, пень, сам.
— Увы, сударыня, моя память настроена в основном на неприродные явления, — почтительно ответил Кутузов, поглаживая правый карман, в котором сегодня солидная, не гостиничная, Библия в толстом коричневом переплёте, с золочёным крестом на обложке, довольно чистая, подержанная единственным хозяином, ныне усопшим.
— Ах, какая прелесть! Вы просто прелесть! — искренне восхитилась женщина, останавливаясь.
Её товарка тоже охотно притормозила. Кутузов поравнялся со старушками. «Ну что же мне везёт-то как утопленнику!..» — тоскливо мелькнуло.
— Вы, наверное, тут рядом живёте? — спросила правая.
— Вы, кажется, не те очки взяли, — заметила левая.
Опешивший профессор помотал головой. «Редко с народом общаетесь, папа», — вспомнил он реплику своего чудовища.
— А мы тут, на Бронной, всю жизнь. Эх!..
— Знаете, очки я вчера тоже перепутала, взяла для чтения и вышла в магазин, а попала в парикмахерскую, а там давно салон красоты за большие деньги, ой, вот насмешила девчушек! Мне даже хотели маникюр со скидкой сделать, такие милые... — Это сказала правая.
— А я думаю, иногда полезно походить без очков: совсем иначе видишь мир, — мечтательно сказала левая.
— Я не люблю повторов: два раза выходить из дому, три раза поминать, новый год праздновать, ещё рондо не люблю, вообще куплеты — потому что с припевом... — отбился Кутузов, настойчиво держа перед мысленным взором первую леди.
— Замуж! Дети! Весна! Листопад! — наперебой подхватили его собеседницы, вытаскивая личные повторы. — Рондо не всегда печально, хотя мы вас очень даже понимаем.
Они просто зацементировали его вниманием и пониманием, и тогда Кутузов распахнул шкаф:
— «Бывает нечто, о чём говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас»*, — и посмотрел в сторону МХАТа.
Левая бабушка помолчала секунду-другую, а потом, сверкнув очами, выдала:
— Скажите, голубчик, а вас никогда не смущало то обстоятельство, что именно этот стих Екклесиаста расположен в синодальном издании на странице номер шестьсот шестьдесят шесть?
Кутузов не знал, куда теперь девать глаза. Он машинально вынул из кармана Библию и перелистал до указанной страницы. Точно!
— Простите, — понизив голос, вмешалась правая, — у вас что-то случилось? Вам нужна помощь?
— Да, — выдохнул он, — у меня всё случилось. Можно, я подарю вам эту книгу?
— Солнышко! — заулыбались бабушки. — Мы ещё от прадедов храним, и своя есть, а новая нам как-то не к лицу. Мы же не в шкафу наши держим, а под образами. Куда ж мы вашу положим? Грех выйдет, если в шкаф или на полку... прости Господи.
И они синхронно перекрестились.
«И февраль не май, и Тверской бульвар не Кутузовский проспект», — чуть скрипнул зубами профессор. Дамы почтительно замолчали, уважая чужое горе и не продолжая своих, как они решили, бестактных расспросов.
— Ну, спасибо. До свидания, — поклонился Кутузов.
— С Богом, — в унисон прошептали женщины.

___
* Екклезиаст, 1:10.


Глава 9

На суету и смерти нет. По бутылке пробку прибирают. Вселился чёрт в боярский двор. Хвали жизнь при смерти, а день вечером. От живого человека добра не жди, а от мёртвого подавно

Магиандр проснулся и не пошёл в университет.
Квартира плавала в горьковатом тумане кофе: аромат и респектабельность. Какое утро!
Думал написать несговорчивой журналистке, но вдохновения не ощутил. На свежую голову он решил было, что зря затеял.
Вдруг с кухни раздался вопль, и Магиандр понёсся на звук, сшибая стулья.
Мать ползала по полу, собирая тряпкой кофейную лужу, а отец, который уже два часа как должен был сеять разумное в университете, вопил не своим голосом нечленораздельное, раскачиваясь на табуретке. На столе, красноречиво распахнутая на середине, обсыхала старинная книга с оторванной титульной доской, еле удержавшей на себе свой крест. Серебряный оклад. Изумительные эмали. Семнадцатый век. Шедевр всех искусств. Десятки выдранных страниц скособоченной стопкой беспомощно валялись поодаль, на холодильнике. Гравюры заляпаны кривыми кофейными кляксами.
Лицо матери было неузнаваемо: распухло, как бы даже обретя мышцы, но позеленело. Лицо профессора, перекошенное, дёргалось, губы шевелились, и вновь вылетал вопль.
Магиандру захотелось вернуться в комнату и крепко заснуть. Немедленно.
Прежде в доме не дрались, не кричали, кофе на пол не проливали, книг на кухню и мимоходом не заносили. Родители жили ровно, зачехленные в личных информационных телах, но договорные акценты сходились на чаяниях отца.
Следовало что-то совершить. Магиандр не смог выдумать — что. Мать увидела его и махнула мокрой рукой — уйди! Отец увидел её жест и медленно повернулся к сыну:
— Ты взял ключ?!
— Какой? Что происходит?..
— Сынок, уйди! — крикнула мать. — Он не брал, и никто не брал!
Магиандр понял, что пропал ключ от шкафа с Библиями и начинается светопреставление. Ключик уникальный, шкаф крепкий, величественный, цельного дуба. Значит, любовь заперта, входа нет, и сегодня тут никому не позавидуешь.
Растерзанная на столе, похоже, единственная Библия, оказавшаяся за пределами дубового сейфа, выглядела страшно. Вид её вызывал острую боль и надрыв, и Магиандр чуть не завопил вместе с отцом, и даже обрадовался их горькому единству, впервые в жизни.
— Папа... — неожиданно произнёс он слово, которое не любил, не выговаривал, и вдруг оно вышло.
Подействовало, но ужасно: профессор закрыл лицо руками, замолчал и сгорбился. Мать домыла пол, сама умылась, провела костлявыми пальцами по мокрым драгоценным страницам, уцелевшим в составе книге, и тут же зашелестели оторванные, будто живые, на отшибе холодильника, словно все страницы едины и чувствуют вечную связь.
Отец, поёжившись, укоризненно глянул на распахнувшуюся форточку и встал.
— Я пойду к реставратору, — скрипуче сказал он жене. — Собери это...
Магиандр кинулся помогать матери; безжизненно, в прострации она смотрела на разрушенный раритет и не могла дышать. Сын сложил оторванные страницы по номерам, а мокрые внутри фолианта проложил салфетками, не представляя, чем спасают антиквариат.
Отец наблюдал за его неумелой активностью и тоскливо молчал. Мать начала всхлипывать. Магиандр упаковал руины в пластиковый пакет из-под кроссовок, накрутил мешковину, сложил в рюкзак и решился:
— А с тобой можно? Я не пошёл в университет.
— Я тоже... не пойду, — кивнул отец. — Но без тебя там... заскучают.
— Без тебя тоже.
— И кого отправить им на веселье? Что правильнее? — вздохнул профессор.
— Никого не отправим, ну, пожалуйста, возьми меня с собой!
— А давай, ребёнок, ты всё-таки пойди учиться. Моя печаль, я и понесу... мастеру. Пожалуйста, иди в школу. Ну, то есть, ох...
Раньше между ними не было нежности, а сейчас пришла. Сын не нашёлся, как продолжить уговоры, и отступился. Отец коснулся мешка всё ещё прыгающими пальцами, взял так бережно, что жену опять дёрнуло ревностью; поплёлся прочь, а на выходе остановился и застонал. Жена шагнула к нему, но Магиандр вовремя удержал её.
Профессор отправился лечить самое дорогое.
Женщина сварила ещё один кофейник. Магиандра затошнило.


Глава
10

В ком есть страх, в том есть и Бог. У меня подушка под головой не вертится. Хоть он и свинья, а всё-таки человек. Каков мастер таково и дело. Когда пир, тогда и песни. Лапоть знай лаптя, а сапог сапога. Затянул бы я песню, да подголосков нет

На улице пришлось принимать решение. Везти больную на метро — кощунственно. Хватать извозчика — вдруг на мастера не хватит? Идти пешком — далеко, и ноги подкашиваются. Кутузов столбом стоял, дрожа и паникуя, на краю тротуара.
Поблизости лихо тормознула компактная серебристая мерседесинка. Выпорхнула песцовая шубка, каблуки поцокали до магазина, пять минут и быстро назад — ещё десяток цок-цоков, мотор, машина рванула — но подала назад. Девушка повторно покинула свой уют и осторожно подошла к безвольному, опустошённому Кутузову.
Взяв несчастного под локоть, молча подтолкнула его к машине, упаковала в салон податливое тело, прижимающее к груди похрустывающий пакет, включила печку и спросила, куда везти. Кутузов покорился и назвал адрес.
— О’кей. Через пять минут будем!
Мастер жил близ Кропоткинской. Ехать оказалось больше пяти, Кутузов успел ожить, согреться, смириться и разлепил губы:
— Курите, если хотите, не обращайте на меня внимания, — сказал он своей водительнице.
— Что-о-о? — поразилась девушка. — А, поняла. Если я за рулём, то, как современная, должна ещё и курить. Вот до чего доводит умных людей стереотипное мышление! Практически до хамства.
Помогло, встряхнуло. Членораздельно извинившись, профессор повернулся к девушке и попросил объясниться. Стереотипы? О, любимая тема!
— Я работаю с четырнадцати лет, — сказала девушка. — Машину я заработала сама, без участия родителей, сама же её и кормлю. Ага, вижу, ещё... Повторяю. Я заработала мерседес не проституцией. Ау! Я не проститутка. Вы, случайно, не в школе преподаёте?
— В школе, — улыбнулся Кутузов, — высшей школе идиотизма. Я учу студентов сочинять произведения в разных жанрах. Гимнастика для ума. Профессорствую, знаете ли.
— А, тогда всё понятно. Вы думаете, современная молодёжь обладает кургузым клиповым восприятием, жует прогорклую американскую кукурузу, выбрала пепси, занимается сексом на задней парте, не видит дальше носа, хочет наслаждений, работать не умеет, косит от армии — далее по списку.
— Не только, не только. У меня сын примерно ваших лет. Он мается иначе. Он ходит в церковь, дома читает жития святых. Между делом пишет эссе, стихи, письма — причём руками, не на компьютере. Он полагает, что верит в Бога, мне же даёт понять, что я отстал от жизни.
— А вы что — действительно отстали? — искренне заинтересовалась девушка.
— До недавнего времени я был уверен, что жизнь отстала от меня. Я гордый, — ещё теплее улыбнулся девушке Кутузов.
— Прекрасно. Господь любит и грешников. Значит, теперь вы научились признавать свои ошибки?
— Не думаю, что научился, но чему-то учусь, это факт. Сегодня просто продолжение кошмара...
— Как? И я кошмар? — обиделась девушка. — Вот высажу вас на мостовой — пусть утешает постовой. Ой. Простите, случайно вышло...
— Стишками балуетесь? — сочувственно диагностировал профессор. — Моё чудовище тоже.
— Простите. Я не хотела. Читать живому человеку стихи, без объявления войны, за здорово живёшь, — я сама шалопаев ненавижу, которые бесцеремонно читают.
— Кажется, я тоже, — вздохнул Кутузов. — А позвольте спросить, и я сразу прошу прощения, всё-таки зачем современные девушки пишут стихи? Вы как думаете?
Помолчав, она поглядела на небритого, задёрганного Кутузова и сказала:
— С современным мужчиной невозможно поговорить о любви. Можно поговорить о любви к нему, а вообще, просто о любви, — нет.
— Как вы думаете, почему так получилось? — озадачился Кутузов, с которым давно никто не говорил ни о какой любви. Он сам справлялся с любовью к себе.
— Думаю, это уродства глобальной цивилизации. Рудименты мужественности сохранились осколочно...
— А подробнее?
— Да ну вас, ещё расстроитесь! А у вас и без цивилизации с утра не сахарно.
— Пожалуйста, откройте мне подробности, — с неожиданно требовательными нотками попросил Кутузов.
— Ладно, — согласилась девушка. — Нам, правда, осталось полкилометра, но я успею. Внимайте. Мужчина-воин собирается на войну. Предположим, во времена монгольского нашествия. Он что, бросается к её губам, тискает за все места и жарко приговаривает «Жди меня!», обещает любить вечно, а жена в ответ валяется в ногах и тоже вопит про любовь? Никогда. Я просто уверена, что древние воины, которые не кнопки нажимали, а вели телесную, контактную войну, с оружием в руках в прямом смысле, они вряд ли нуждались в охах и ахах. Жена так встречала его после битвы, что ему не требовались доказательства любви, поскольку любовь сотворялась деятельно. А у нас теперь — вон плакатик висит: холёная дамочка с протянутой рукой говорит кому-то: «Любишь? Докажи!» И это, между прочим, реклама ювелирных изделий. За что она требует у него золота? Что она продаёт? Любовь? А что это? А это, уважаемый профессор, именно то, что он в силах понять. Ну подумайте сами: ведь не будешь провожать мужа утром в офис, как на войну, ботинки ему чистить словно латы. Он ведь куда идёт? Перед шефом прогибаться, обедать по часам, по-английски болтать, и всё это — путь к успеху! Смех, а не успех! И тем более — не путь! И жена это знает, и все её внутренности просто трясутся от потаённого хохота. Всё, приехали, — закруглила она неожиданно.
Профессор заслушался и почти забыл горе. Он готов был послушать ещё, но какими словами говорят это молодым девушкам? Она, к счастью, была умница.
— Вы туда надолго? — догадавшись, спросила водительница. — Меня зовут Аня. Возьмите визитку. Если понадоблюсь, позвоните, я всё равно по городу кручусь. Может, нам и обратно по дороге.
Оставшись на тротуаре в полном и звенящем одиночестве, Кутузов с отчаянным взрывом чувства вспомнил о своей беде, но теперь что-то смягчало ход ржавого надфиля по сердцу. Конечно, девушка, но и ещё что-то. Конечно, её необычные, неожиданные речи, — но и ещё что-то. Конечно, не следует придавать значения случайностям.

ПРОДОЛЖЕНИЕ