Версия для печати
Среда, 01 сентября 2021 00:00
Оцените материал
(6 голосов)

НАТАЛЬЯ РОДИНА

НЕНАВИСТНОЕ ИМЯ
документальная повесть

666

Первый раз Боречка попал на тот свет с прободной язвой. В то время, когда родственники пребывали в скорби у его больничной койки, он пребывал в уверенности, что находится в Раю.

Кризис миновал. Когда Борис осознал, что его силой вернули назад, он безутешно, в голос разревелся прямо в палате реанимации. У него отняли, как в раннем детстве, самое дорогое, самое сокровенное – любовь, в которой остро нуждались двое его сирот – душа и тело.

Второй раз это случилось, когда он был за рулём своего полуторатонного «Форда», который сам до детали разобрал и собрал. Часто, сидя за рулём, напевал: 

– З кумом скинулись потроху – вже пємо.
   Кум рулює, я гальмую – ну й мчимо! 1

Бывало по-другому:

– Я в коляску сів, а кум мій за кермо.
   Запустили. Газонули – їдемо! 2

Его зверь-машина, как любил называть свою коняку Борис, несясь с горы, отбросила вначале заднее колесо, следом – переднее. Справа – обрыв метров триста, слева – откос метра три. Направо – верная смерть. Остаётся – налево. Борис видел шедший по встречной полосе пассажирский автобус. Он сумел избежать лобового столкновения.

Везунчик Борис, который изъездил все фронтовые дороги за годы войны, лихо уводил машину от фашистских бомб, объезжал воронки, сумел обхитрить смерть и вернуться в мирную жизнь без царапины.

– Врёшь! На живца не возьмёшь! – крикнул он, вывернул руль влево, отведя от смерти отца, жену, дочерей и племянницу. «Форд», переворачиваясь через крышу, полетел под откос.


И опять общий наркоз. И опять болезненное возвращение к жизни и социуму. Он остался живым, но без левой ноги. Долгие годы Бориса мучили фантомные боли. Когда казалось, что чешутся пальцы на ноге, хватал руками ненавистную култышку, и, тряся, и раздирая её в кровь, выл:

– Где, ты, ножка моя? – подо Львовом гниёшь, в чужой земле схоронена! – и напивался всё чаще, и дважды резал вены, и писал прощальные письма, не желая страданий себе, заставляя жить в страхе и страданиях детей и жену:

– Сдохнуть бы мне! – и, запивая пачку Элениума (Тазепама, Реланиума) бутылкой водки, никак не умирал.

И вот теперь он умер.

Борис лежал в новом костюме, который так ни разу и не надел при жизни. Ненавистный протез был пристёгнут к культе. Широкий, поддерживающий ремень, облегчающий вес протеза при ходьбе, был перекинут через плечо, но уже не давил и не натирал. Борис лежал. А все стояли вокруг. Январь, морозно, у собравшихся изо ртов валил пар, и только он один не мёрз, и только у него одного не перехватывало дыхание от студёного воздуха.

Он видел, как почерневшая Софьюшка дёргала за руку старшую дочь, стоявшую поодаль, как бессердечную дубину. Он слышал, как жалостно причитала она, склоняясь над гробом, как кричала, отвернув своё тёплое, живое лицо от его, замазанного белилами в морге синюшного, деформированного лица, взывая к Лизке:

– Подойди к отцу! Попрощайся! –

Но та оставалась недвижной. Непоколебимой:

– Нет! Я его боюсь! – а взгляд всё утыкался в траурную табличку с цифрами:

– В двадцать шестом году – родился, в восемьдесят шестом – умер, прожил – шесть десятков лет. Кого хороним?


За поминальным столом собралась родня. Разговор не клеился. Софья сидела потухшая, виновато повторяя:

– Как же я не почувствовала, как же я не… Уехала на Кавказ, хотелось повидаться с сёстрами, денег накопила за год, отдохнуть хотела…

В ответ все сочувственно вздыхали. Борису слышать это было невыносимо.

Он переместился в свою комнату, где его остывшее, одеревеневшее тело пролежало двое суток.


После принятого «на грудь» алкоголя резко схватило сердце, он вытянул руку, да так и не дотянулся до пузырька с сердечными каплями. Тело наполовину сползло с дивана, шейные мышцы не удержали голову, и лицо ткнулось в пол. Сердце продолжало хаотично носить пьяную кровь по руслу, скапливаясь и густея в сосудах мозга. А он всё тянулся ко спасению.

Таким его и обнаружила внучка, дочь младшей Лильки, которой осточертело третьи сутки слушать орущий телевизор.

– Мама, а дедушка лежит ногами на диване и не дышит.


Сейчас в его комнате находилось много гогочущих посторонних – работников зоопарка с Лилькиной работы и племянник Сергей по линии жены из Краснодара. Сама Лилька, сжимая в руке гранёный стакан с вином, стояла, опершись на подоконник.

– Не пей, доча! Не…– закричать не вышло. –

Лилия залпом осушила стакан и передала его дальше, по кругу.

Борисова душа метнулась обратно, к общему столу, жинке Сонюшке, сёстрам Кате, Гале…

Старшая дочь вышла из кухни и занесла в гостиную голубцы.

– Подкидыш, – услышал он. –

Галина? За что?


– Господи!

– Да, сын Мой!

– Я не хотел! Я не знал! Я хотел сына, чтобы в футбол… а тут – девка, ссыкуха, раньше срока! Да ещё имя ненавистное! Ой, дураааак, дурааак, – голосил Борис.

– А первенца почему убил? Я о такой жертве не просил.

– Я не убивал! Она сама, дура брюхатая, не в кабину села, а в кузове решила порастрясти телеса-то свои!

– Сама?

Борис решил поспорить, повозражать, в конце концов, перекричать, припугнуть, врезать, как следует. Вызверился, выструнился, и… осёкся.

– Да, из-за меня. Я тогда… не прав был… Я!

– Вот поэтому, Я подарил тебе двух девочек. А ты?

Борис схватился за голову, сжал виски, пальцами вцепился в волосы, зажмурился, согнулся, как будто ему дали под дых, ожидая кары небесной, гнева Божьего, ада преисподней. Вот сейчас разверзнется под ним земля и поглотит со всеми потрохами!

– Господи! Прости! –

Его обняли, мягко прижали к груди, и, пульсирующий болью сгусток, стал утишаться, сонастраиваясь со стуком милосердного сердца:

– А ещё, знаешь, знаешь… девочка, которой я выбил глаз камнем из рогатки. Мать её пригрозила, если не женюсь, проклянёт. И Лизка-то одноглазая… Получается, прокляла?

– Почему не женился? Испугался?

– Нас на испуг не возьмёшь! – Не любил.

– А жену Сонюшку? –


Борис плакал. Любовь и нежность, растекаясь теплом, скользили по седым волосам, ерошили их, возвращая им огненность, и они благодарно-ответно топорщились, морщины на лице разглаживались, взор становился ясным, небесным, по щекам, лбу, носу, по плечам рассыпались солнечные брызги веснушек.

– Господи!

– Да, сын Мой!

– А она ненавидит меня?

– Кто?

– Лизка!

– ?

– Старшая.

– ?

– Л и з о н ь к а, доченька моя.

– Она молится о тебе.

– Молится…

– Упёртая, как ты, не сразу ко Мне пришла.

– Наша порода. А я увижу её? Поблагодарить?

– Это Я тебе обещаю.

Бирка

Лизе было девять лет, когда всей семьёй они «дикарями» отдыхали в Моршинском лесу. Костёр, грибы, ягоды, печёная картошка, уха и парное молоко прямо из-под коровы, за которым она с папой ходила далеко-далеко в деревеньку. Пришла пора возвращаться домой. И тут она упёрлась. Заходилась в плаче, истерично визжала и тыкала пальцем в колёса: «Не сяду! Нет!».

Уговорами, угрозами, криками, подзатыльниками, логическими доводами в машину её затолкали.

Был в семье трофейный «Форд» времён войны, отцова гордость, тёмно-зелёный, блестящий, с откидной брезентовой крышей, полторы тонны весом. Папа купил его после войны на стадионе, вбухав в него все семейные сбережения, несколько лет копимые на мамину мечту: дом на земле. Вся семья принимала активное участие в капремонте. Отец практически жил в гараже, не задумываясь о тратах, выискивал запчасти по всем сослуживцам, как в мирной жизни, так и армейской службе. Мир! Отвоевался! Встретив окончание войны в Австрии, поглядев на дальние страны, приговаривал:

– Вот, мать, и тебе случится увидеть красоту заморскую, потоптать землю вражескую своими ногами, а не трястись от страха в оккупации и выращивать картошку в горах. Курил «Беломор», матерился, харкал в сторону «поганых фрицев и гансов».

Мама работала на подхвате в должности «пришей кобыле хвост», понукаемая мужниными окриками.

– Что за бестолочь, – горячился отец, – до сих пор не можешь отличить отвёртку от пассатижей! – И разбирал, и снова собирал двигатель. Со временем папина мечта стала общей. Видя, как мать пластается меж школой, домом и гаражом, Лиза присматривала за младшей сестрой, наводила порядок в доме по мере сил, соответствующих семилетней девочке. Сварила первый борщ, в который вместо капусты всыпала макароны. В кастрюле им стало тесно, и повариха, сколько смогла – выловила, сколько влезло – съела, остальное варево, укутав в полотенце, с придыханием снесла голодным родителям.

Через два года отец начал обкатывать любимца. Испытания коняга прошла с блеском. И вот долгожданное лето. Поехали!


Подо Львовом они разбились. Лопнули одновременно переднее и заднее колёса. Машина вылетела на встречную полосу перед автобусом и, переворачиваясь, полетела под откос. Очевидцы в один голос говорили, что чудом семья осталась жива, и машина не взорвалась.

А на Лизку повесили ярлык: «Накаркала».

Давно она взрослая. Но её тревожат порой странные сны.

Когда была замужней, ей, не пополнявшей ряды разведёнок, приснилось, что у семейного «Москвича»-бомби отказали тормоза, и супруг вылетел через лобовое стекло на проезжую часть. Машина, продолжая движение, приближалась к распластанному на дороге телу. Сон был реальный, яркий, жуткий и липко-удушающий. Заперев язык за зубами, ежедневно взывала к ангелу-хранителю, уберечь Сергея от беды. В тот день несколько раз звонила к нему на работу, зазывала домой, уговаривала, завлекала купленным для него свитером и вкусным обедом. Не услышал. Не захотел. Куда угодно – лишь бы не домой.

У «Москвича» отказали тормоза. Сергей ударился головой о руль, но презренный ремень безопасности, которым он всегда брезговал и по странности пристегнулся, не позволил вылететь из машины. Домой вернулся не Сергей. В дом вошло синее, распухшее чудовище. Глаза заплыли, под ними – чёрные гематомы, разбиты губы. Дышал только ртом – нос был перебит и сдвинут набок. Ушиблена грудина. С трудом говорил. Лизе стало дурно. Страшно на него смотреть.

– Серёжечка! – завопила она и повалилась на колени. – Тебе нужно в больницу!

– Не попрусь я туда. Ненавижу больничный запах и белые халаты. И всё, что связано с рвачами, ненавижу!

Что-что, а в ненависти он был виртуозен…

– Врачами?

– А это не одно и то же?!

– Но…

– Время пошло! Через три дня я должен быть здоров!

Звонки к знакомым «экстрасенсам» ничего не дали. Пыль, пущенная в глаза знатоками биоэнергий и тонких миров, изливалась наружу злостью на саму себя и слезами. Ей дали понять на собственной шкуре, что нравоучить уму-разуму куда легче, чем реально помочь в беде.

Вспомнилась статья в газете не то о колдуне, не то о монахе, то ли Виталии, то ли Валентине, который обещал помочь любому, кто обратится к нему за помощью.

Супруг заснул, болезненно храпя, лёжа на спине, раскинув руки и ноги. Лиза легла на пол, подле дивана, чтобы не беспокоить. Спит – и, слава Богу! Приходи, приходи, приходи, здоровье. Уходи прочь, убирайся, боль! Чтобы Серёжа не задохнулся во сне, осторожно пошевеливала его руку и молила о помощи. С трудом забылась тревожным сном под разрывающий перепонки храп.

Проснулась от внезапной звенящей тишины:

– Умер?!

Насторожил чужеродный шорох у дивана. И она повернула голову. Супруг по-прежнему лежал на спине и безмятежно, по-младенчески дышал, а над ним стоял монах в длинном балахоне с капюшоном на голове и плавно водил руками вдоль туловища, напоминая дирижёра, руководящего оркестром. Постепенно Серёжино тело начало переливаться радугой, и, казалось, что монах зажигает разноцветные лампочки от ног к голове. Это было невероятно, завораживающе! Боясь шелохнуться, глядя на фантастическое видение, Лиза таращилась в темноту. Свет уличного фонаря просачивался сквозь сомкнутые шторы, слабо освещая две фигуры.

Монах замер и стал медленно поворачиваться в её сторону. Страха не было. Вот-вот станет различим его лик! И – провал во тьму. Наутро она умолчала об этом, не поверив самой себе.

Через три дня Сергей вышел на работу.

Они жили порознь несколько лет, но Лиза старалась сберечь худой мир, который лучше доброй ссоры. Перестав быть женой, она освободилась от роли няни, сиделки и надзирательницы собственному мужу.

До тех пор, покамест сон не вернул её в реальность.

Простынёй, через которую проступала кровь, укрыт мужчина, и она, стоя у изголовья, знала, что это её бывший супруг. У него в ногах по обе стороны – два стражника. Они спорили, говоря о ней в третьем лице, а женщина даже не силилась встрять.

– Зачем это ей? Кто она такая? Бывшая?

– Да, бывшая, но мать их ребёнка.

Покорно стояла, слушая препирательства этой парочки. А они находили всё новые и новые причины: один – в защиту, другой – против. Набралась храбрости и обратилась к ним:

– С вашего разрешения, скажу, что у него разбито, и вы сами решите, показывать или нет. С молчаливого согласия, продолжила:

– У него разбита голова, потому что он думал, что умнее всех. У него разбиты руки, потому что он хотел только брать, не отдавая. У него разбито сердце, потому что думал, что без сердца можно прожить.

Простыня медленно стала сползать с тела, и Лиза резко проснулась.

Когда Сергей попал в хирургию с воспалением надкостницы правой руки, постаралась, чтобы не ампутировали кисть. Руку спасли.

Позднее ему проломили череп, когда он возвращался от очередной избранницы. Стал слепнуть и глохнуть. Спасла во второй раз. Когда свершились две беды из трёх, рассказала сон.

– Выслушай женщину, и поступи с точностью до наоборот, – услышала категоричный ответ. Логично ли выписывать рецепты ко спасению души седовласому мужчине, воспринимающему их подгузниками и слюнявчиками, унижающими мужское достоинство?

Ей оставалось, молиться, с ехидной подачи Сергея, «своему католическому богу».


Он умер от обширного инфаркта в ночь на третье апреля две тысячи пятого. Ему было сорок восемь. Именно в эту ночь в возрасте восьмидесяти четырёх лет отошёл ко Господу Иоанн Павел II. Оба рождены в мае. Два человека – два антипода. Тьма и Свет. Не божитель и Неба житель.

Перевозка доставила тело в тот же городской морг, что и Лизиного отца. Бездыханное тело с номерком на большом пальце ноги, принадлежащее теперь не Сергею, а патологоанатомам, лежало на полу среди усопших бомжей, прикрытое коротким одеялом, из-под которого торчали ноги и голова с коричневыми ушами. Не под простынёй, нет, – под битым молью одеялом, на голом полу. Ну, не хватает каталок в республиканском морге на всех. Говорят, что патологоанатом – лучший диагност, и всё, что было сокрыто при жизни человека, становится очевидным у него на столе. Так говорят.

Новая супруга, староиспечённая «безутешная» вдова, с которой муж прожил четыре месяца, через десять дней после смерти вывезла из его дома всё, выдрав из стен розетки, тем самым приведя в исполнение его излюбленную крылатую фразу: «Хам перехамил хама». Грязи и мусора вперемешку с окурками набралось три мешка. Затоптанные, разбросанные по полу фотографии отца она собирала с сыном.

Елизавета бережёт сокровенную реликвию, как свидетельство, – клеёночку с марлевыми завязочками новорождённого сына. На ней обычной синей пастой, острыми жизнеутверждающими буквами выведена её фамилия с числом, годом и временем единственных полноценных родов. Уверена, такие святыни хранятся у каждой матери. Сравнивая сыновью и отцову бирки: одну светозарную на ручке, другую посмертную на ноге, испытывает смешанные, раздирающие, крайне несоразмерные, несоизмеримые друг с другом чувства. Приход и Уход. Бытие и Небытие. Первый крик и Последний хрип того, кому уже никогда не исполнится ни сорок девять, ни пятьдесят.

С каждым годом она будет становиться старше.

Муситы!

У кудрявого, огненно-рыжего Боречки были и папа Иван, и мама Елизавета, и две сестры: Катя и Галя. Любимчик! Во-первых, мальчик, во-вторых, младший. В-третьих, при невысокорослых родителях и сёстрах, он вытянулся вверх, ближе к солнцу, был стройным и плечистым. И руки у него были золотыми, и одарён он был от природы прекрасным музыкальным слухом. Поэтому молодой гарный хлопец Борис, попав на войну после окончания курсов, научившийся прыгать с парашютом и водить все виды машин, выучился бренькать на мандолине и принимал активное участие во фронтовом оркестре. Он был похож на отца. Он гордился своим отцом. Он любил своего отца. Его папа Ваня сам на слух подобрал полонез Огинского, и часто, сидя на краешке стула у пианино, мягкими осторожными пальцами наигрывал:

– Таммм, та-дадада-дам…


Беда пришла в дом раньше войны. Мама Елизавета влюбилась. Скрывая от мужа и старших девчонок свою страсть, тайно писала записки возлюбленному ухажёру и передавала через Боречку. Побаиваясь мать, не смел ей перечить, но любя отца, нёс записки вначале тому. Отец молча разворачивал любовные послания жены, молча прочитывал, аккуратно складывал, возвращал Боречке, ещё не умевшему читать, и говорил одну фразу:

– Если мама попросила, иди и отдай тому, кому написано.

Семья распалась. Мать Елизавета не ушла к другому, она привела его в дом, оставив троих детей мужу, оставив без крыши над головой, рассудив, что дети – богатство куда более дорогое, чем стены и потолки. Голыми и босыми на улицу не выперла: старшей Катьке, средней Гальке, младшему Борке сунула по котомке. – А тобі Iван3 – чумодан, – сострила она и отрубила: «Муситы!».


Отец уже не ответит, а мама пояснила Лизе, что это была бабушкина присказка, которую она повторяла по любому поводу. Её значение Лиза узнала, выйдя на пенсию, переехав в другую страну. «Ты должен!» – «musite» – в переводе с чешского языка. Не она, – но каждый должен ей и для неё. Была в арсенале бабушки ещё одна «палочка-выручалочка»: добиваться исполнения желаний обещанием повеситься. Хватала верёвку, мыло и спешила в подвал. Иван бежал следом, умоляя не накладывать на себя руки, пожалеть детей и пощадить его. К слову, она ни разу не применила свой метод устрашения на практике. Лиза жалела дедушку. А Лиля… слушала и на ус мотала: пригодится в жизни! Как вариант.


Сам научившийся писать и считать, Боречкин отец работал бухгалтером на предприятии «Гортоп», поставщика угля и дров населению, за ним было закреплено небольшое казённое помещение, вход в которое был строго запрещён посторонним лицам. Днём Иван работал, и дети старались продержаться до темноты на улице. Летом, куда ни шло. А вот осенью и зимой было совсем не сахарно.

Тогда-то, когда Боречке было шесть лет, чтобы заглушить голод и урчание в пустой утробе, он начал курить. На ночь отец впускал ребят в дом, и они прятались на печке за занавеской от посторонних глаз.

Боречка, жалея отца, люто возненавидел мать. Но более всего бесило, когда папа, его добрый, справедливый, ласковый папа, нет, чтобы пойти и начистить рожу чужому дядьке, с саблей наголо явить несокрушимую беспощадную силу, показывал мальчишке слабость и малодушие, повторяя:

– Не сердитесь, дети, на маму. Поймите её. Простите её. Она у вас одна.

Не желал Боречка принимать предательства матери, не собирался прощать её. Не понимал, почему должен прятаться ото всех, ходить с вечно голодным брюхом, как оборвыш. Сёстрам – тем легче – их двое, ходят под ручку, как две гусыни: «гы-гы-гы» да «га-га-га», с собой редко берут, секреты, вишь, у них, бабские. А я один. И подзуживал: «Мы с Гагарой ходим парой. Санитары мы с Гагарой».


Нет их уже на белом свете: ни дядьки-разлучника, ни отца, с его смирением святого, ни матери-стервы, которая вбила в Борисов мозг не имя единственного любимого сына, но позорный столб и высекла на нём свиное, брезгливое «Борка». Померли! Усопли. А до сестёр дела нету: он в Молдавии – с хлеба на воду, они на Украине – в хоромах у моря с папиной помощью.

Жалея себя больше всех на свете, не оправдывая отца, Борис лютовал и зверел, когда разговоры заходили о матери. Не только воспоминания о ней, но и её имя приносило ему страдания.

Вот и сам он отец, и подрастают у него детлахи: Лизка, названная в честь его ненавистной родительницы, да Лилька, названная в честь Сонькиной, и квартира своя, и машина, и жена любящая, умная, учительница, работает в школе, и должность у него – инженер-технолог, а счастья нет. И радости нет.

Борис раздражался, курил Беломор, не накуриваясь лёгкими сигаретами, пуская дым прямо в квартире:

– Что я, бездомный какой, или идиот – на лестнице курить? – орал он на жену, вернувшуюся из роддома и плачущую над орущим свёртком.


– Уйду от тебя, Боря! Не дыми на ребёнка!

– Ну, и уходи! Не мой это ребёнок!

– Почему не твой?

– На две недели раньше родила.

– Так ведь это вторые роды, два года назад – кесарево было, Боречка!

В ответ привычное:

– Дурак, что женился!

Софья плакала и никуда не уходила.

Дочки росли. Лизка всё больше раздражала его – слишком весёлая, поёт, пляшет, ногти красит.

– У меня глаза голубые, – думал Борис, – у Соньки – карие, а у этой – зелёные.

Глядя на свою детскую чёрно-белую фотографию, видел своё отражение и всё равно сомневался. Однажды попросил, чтобы та изобразила, как сейчас модно танцуют. Дочь стесняясь, завиляла задом и передом, задёргала руками-ногами. Борис взбесился:

– Проститутка! Мать, да она же проститутка!

Федяй

– Сафоныч! Открывай! – в окно тарабанил сослуживец, беспокойный и суетный человек, не всегда искренний, не до конца честный, но всегда оказывающийся под боком, когда нужен совет, жилетка или сгонять, куда по-быстрому с мелким поручением. – Открывай скоренько!

Иван снял очки, протёр закисшие уставшие глаза, отодвинул деревянные бухгалтерские счёты и снял нарукавники:

– Сошлось сальдушко с бульдушкой! Копеечка с копеечкой! Тютелька с тютелькой. Зарплате быть! И детлахам на гостинцы хватит. Как всегда больше всех получит гражданин с фамилией Итого… И что там стряслось у Федяя? – прикрыл аккуратные стопки крупных и средних купюр, сгрудил матерчатые мешочки, сшитые, подписанные самолично, с мелкими металлическими монетами. Приподнял один: – Тяжёл! Не мелкие вы! Всё имеет вес, даже полкопейки, когда нужно поднимать троих: – Муситы4, – и пошёл открывать Федяю, пока тот не разнёс окно трескотнёй.

– Иван Сафонович! Вызывают тебя на завод! Срочно! К директору! Езжай! А я тут покараулю!

– Оставайся! –

Время тревожное. Иван убрал деньги в несгораемый шкаф и провернул ручку. Выкатил велосипед и спешно уехал.

Или его никто не вызывал, или директор был крайне занят. Сгонял порожняком. Когда вернулся, помещение оказалось опечатанным, у входа валялась куча тряпья, которую охраняли два вооружённых солдатика. Поодаль припаркован «нагуталиненый» автомобиль НКВД. Иван узнал служебную «Эмку». В годы сталинских репрессий она приобрела дурную славу. Борьба с политически неблагонадёжными, ренегатами, отщепенцами, диссидентами и предателями Родины велась активно, часто превращаясь в обыкновенный террор и массовые аресты по надуманным доносам.

В «чёрном воронке» на заднем сиденье сидел зарёванный Федяй, тыкая указательным пальцем в сторону Ивана и размазывая кровавые сопли.

– И это наш герой? – заржал НКВД-шник. – Мал клоп, да вонюч! А ну, к ноге, ворюга!

– Прости, Сафоныч, – пускал слюни Федяй, когда щуплого Ивана зашвырнули в машину.

Діти, біжіть звідси до мамки, ховайтеся як миші 5, – мысленно взывал арестант, прощаясь с убежищем, которое для Боречки, Катюши, Галоньки стало единственной крышей над головой.

В предвоенные годы по стране вышагивала «безбожная пятилетка», антирелигиозный фронт был объявлен боевым фронтом, на Съезде Союза безбожников были приняты лозунги: «Бога нет!», «Религия – опиум для народа!», «Долой Бога!». Умел ли Иван молиться? Знал ли хоть одну молитву? – так или иначе, Бог услышал его и спас всех троих.

А Иван был приговорён к десяти годам лагерей. Там война началась и закончилась для него. Там он работал бухгалтером. Его оценили за кроткий нрав, внутренний покой и миролюбие.

Откуда в тщедушном с виду мужичке, росточком с десятилетнего мальчика, с гипофизарной карликовостью, которая блокировала рост костей, был такой великий, непобедимый дух бесстрашия? От отца Сафона? С Афона!

Той самой Святой Горы, где кончается земля и начинается Небо. Где обрели пристанище православные монахи, удалившиеся от суетного вещного мира, большую часть времени проводящие в уединении и неустанных молитвах. Смиренно и покаянно живут они, обладая величайшим сокровищем, священным лоскутиком Неба, который хранят до конца земной жизни.

Когда у старца спросили:

– Что такое Афон?

Он ответил словами Евангелия:

– «…на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся». Здесь много таких кающихся, узревших в Богоматери главную заступницу, отраду, надежду и утешение, покровительницу афонской монашеской общины.


О, Господи! Как перекликаются судьбы афонских схимников с судьбой мальчика, носящего Боговдохновенное отчество!

Отчество

– Отец!

– Да, сын Мой!

– Расскажи, как моя старшая к Тебе пришла.

– Я показал ей…

– Меня?

– Нет, сын Мой! Показал бы тебя, не дождались бы мы её.

– А давно это было?

– Для Меня – моргнуть.

– А для нас?

– Для вас, смертных, несколько десятилетий.

– Что же Ты ей показал?

– То же, что и тебе, когда ты с прободением гостил у Меня.

– Ты показал ей Рай?

– Да.

– Так она…

– Не пугайся, сын Мой, она жива! Дорогу переходит.


Лиза торопилась на работу, которую только нашла. После операции ей дали вторую группу инвалидности, назначили пенсию, которой хватало ровно на кило мяса.

– Господи! Дай совет! – взмолилась она, глядя себе под ноги, будто именно там возможно было отыскать душевную пропажу.

– Отчество своё помнишь? – раздалось отовсюду.

Она резко остановилась, задрала голову к небу, стала озираться по сторонам, стояла, как вкопанная, забыв, что переходила запруженную улицу, и ответила:

– Борисовна!

– Борись!

Потрясённая случившимся, не вполне осознавая, что произошло, с большей уверенностью зашагала к остановке.

При мысли об отце, которому всегда не хватало пойла, защемило сердце.


– Эх, пить будииим, гулять будииим. А смерть придёт – пами-рать будииим! Гуляй, гопота! Пей, рванина! – залихватски базлал Борис. – Жги, голытьба! – сдёргивал с крюка мандолину, принимался плямкать по струнам, ошибался, поминая всех по матери, опять силился бренчать, опять ошибался, откидывал свою «фронтовую струнную подругу» и с криками: «Убью гадину! Сволочь!», – набрасывался на дочь. И так каждый день.


– Мммм, где валидол…

Если отец родной, почему был таким безжалостным, ломая о спину костыли? А, может, и не родная я ему. Тётя Галя меня подкидышем обозвала на поминках. Захочешь вспомнить что-нибудь хорошее из детства – да нечего.

И только воспоминание о дедушке, который звал её лисичкой, грело и приносило утешение. Она вспоминала, как дедушка Иван, сидя возле пианино, пальцами одной руки нажимал клавиши, наигрывая мелодию.

– Деда!

– Что, лисичка Лизонька!

– Что ты играешь?

– «Полонез» Огинского.

– Ты его сам сочинил?

– Нет, Огинский сочинил.

– Это он тебя научил?

– Сам научился.


Борис мстил не дочери Лизке, он отвоёвывал своё украденное детство у матери-потаскухи. Не попрётся же он на кладбище, не разроет могилу, не развеет по земле-по ветру её кости? Он избивал дочь с наслаждением садиста:

– Вот тебе! Вот! Поделом! Шлюха! – и снова пил, и снова бил, находя для себя всё больше оправданий:

– Чтоб неповадно было! Отобью напрочь желание краситься, юбки «по пид фэ» носить, задом вилять перед мужиками, тварь продажная!

– Дерьмо! Ублюбина! Выродок! – орал Борис. Накидывался на дочь и лупил наотмашь, со всей дури, которую в себя влил. Бил, не куда попало, загнав дочку в угол, – наносил удары прицельно, опираясь одним костылём в пол для устойчивости, другим нанося удары по голове, стараясь попасть в глаза, чтобы не пялилась, но Лиза уворачивалась, и удары щедротно осыпались на спину. Ослеплённый яростью, Борис желал одного: выбить два болотных, омутных, бесстыжих глаза.


Фраза, нисшедшая на Елизавету ниоткуда и отовсюду, всё крутилась в мозгу:

– Отчество помнишь?

– Да помню я своё отчество!

Слово жило своей жизнью, Лиза это чувствовала по загрудинной щемящей боли. Слово отвоёвывало, раздвигало, осваивало пространство души. Оно влетело в её мир не лёгким серым воробьём, а снарядом, выпущенным из пращи метким стрелком.

Троллейбус распахнул двери – о т ч е ство. Захлопнул – о т е ч е с т в о. Двинулся по маршруту – ОТЧЕство…

– Выходит, – думала Лиза, – принимая отчество, я принимаю и родину, и папу, и Бога? Перебор. Или…

– Что я видела этой ночью – во сне ли, наяву?


Её, залитую светом, насквозь пронизывала и прожигала любовь:

– Ты Моя… наша… ты будешь здесь, с нами… в Раю… для тебя уготовано место на небе…

– Я не состоялась, как мать!

– Ты – прекрасная мать.

– Чем я могу поделиться с сыном, больная, безработная?!

– Любовью.

– Какой?!

– В коей сейчас пребываешь.

От всеохватного, всесогревающего, прожигающего любовью насквозь, душу и сердце света, отделился сноп, вытянулся, пронзив кромешную темноту, и Лиза, прослеживая взглядом его движение, разворачиваясь вправо, разглядела далеко внизу каменную арку, под которой стояла мама, держа десятилетнего сына за руку.

– Ты наша…, – и Лиза вернулась в реальность.

В воскресенье она заказала заупокойные службы за отца сразу в трёх церквях, принеся туда масло и муку. Купила свечи и просвиры. Так ей посоветовали осведомлённые люди.


Борис в своём любимом зелёном «Made in India» свитере стоял, опершись на «Форд». Палка ему была не нужна, как, впрочем, и костыли. Он был здоров. Он опирался на легковую машину, он стоял на двух ногах. Вокруг – благоуханная нереально-сочная зелень, мощные стволы деревьев с густой кроной. Пение птиц наполняло дивный лес.

Перед ним на траву опустилась крупная птица, с синими загнутыми полосками вокруг глаз. Сорокопут? Сойка? Иволга? Седой дятел? Он восхищался птицей и понимал, что она не похожа ни на одну из тех, о которых он, подлинный знаток певчих птиц, когда-либо читал, или встречал, или держал дома. Поднял глаза и увидел Лизу, стоявшую напротив:

– Доченька…

– Папочка! Помоги мне её поймать. Только не спугни.

– Как, Лизонька?

– Сними с крыши машины покрывало и набрось на неё.

Покрывало с кисточками по краям опустилось на траву между ним и дочкой, подобно облаку.


– Мама! Мама! – кричала в трубку Лиза, – Мне папа во сне помог поймать райскую птицу в райском саду!

Эвакуация

Когда отец жил с ними, Борис не пил и не дрался.

Иван жалел сына, о коем больше всего болело сердце, изводилась душа. Для хлебнувшего лиха на войне, подбирал такие целебные слова, в которых больше всего нуждалась сыновья душа. Любил Лизу, ветреную внучку без царя в голове, певунью, плясунью и хохотунью, любимым занятием которой было дуракаваляние. Младшая Лиля была полным собранием девчачьих капризов, но он не пасовал перед её многочасовым выматывающим нытьём и истериками, не мытьём, так катаньем, все собі і тільки собі 6, с каждого сострижёт, хоть шерсти клок. Фамилия ей Итого в самый раз. Дитя, а мамку об коленку ломает. Старался находить общий язык со строгой невесткой Софьюшкой. Учительница.

Десять лет несвободы вместили Великую Отечественную войну, десятки миллионов погибших, отняли у его детей детство и юность, сделав взрослыми, а он… не стал героем, заработал астму и поседел.

– Всего лишь, – признавался он самому себе. – Обязан наверстать. Муситы.

Как объяснить это Лизуньке, что надо навещать дочерей, которые ему дороги. Она будет цепляться за одежду, бежать следом и истошно кричать на всю улицу: – Деда, родненький, не уезжай! Умоляю! Я обещаю, что буду тебя слушаться, и не буду валять дурака! Дедуля!

Зато, когда он вернётся, внучка повиснет на шее, а он, сдерживая слёзы, серьёзно глядя ей в глаза, скажет:

– Когда я ехал к тебе, поезд неожиданно остановили, – проводница нажала на «стоп-кран».

Зрачки Лизы расширялись: – Деда! Почему? Кто-то отстал от поезда?

– Нет.

– Авария?

– Нет, моя девочка. Когда поезд остановился, и пассажиры выглянули в окна, на рельсах увидели зайчика.

– Зайчика? Живого? – Лиза заваливала дедушку вопросами. – Дедуня, он был больной? У него болели лапки?

– Нет-нет, он был в прекрасной физической форме. Он поскакал к составу и громко спросил: «Едет ли в этом поезде Иван Сафонович?». Я услышал своё имя, разволновался, но ответил: «Да! Есть! Это я!». «Куда ты едешь?» – строго спросил зайка. «К своим внучкам». Зайчик улыбнулся и сказал: «Вот тебя я и поджидал на дороге», – вынул из узелка бумажный свёрток и передал мне.

С этими словами дедушка доставал его из дорожной сумки и передавал внучке:

– Хлебушек от зайчика.

Хлеб сей был животворным, волшебным. Хлебом жизни, который заповедовал Божий Сын.

Лиза, став мамой, принося домой гостинцы, прежде, чем положить их на нежную детскую ладошку, рассказывала про храброго зайца, не побоявшегося остановить целый поезд, чтобы передать подарок. Став бабушкой, Елизавета поняла, как детские слёзы разрывают любящее сердце.

Иван никогда никому не рассказал, как пережил десять лет лагерей. Но от своих ребят знал историю их спасения в день своего ареста, как голодовали, цеплялись за жизнь, как выживали.

Недалеко от дома матери располагался госпиталь, и сестрички частенько прогуливались под его окнами, кокетничали с больными, выполняли их просьбы: сходить за фруктами, булочками, принести свежую газету. Обе шустрые, ладные, невысокие, грудастенькие и голубоглазые, только Катя блондиночка, а Галя – брюнетка. Девочек приметили сердобольные нянечки, затем медсёстры, стали нагружать их несложной работой и подкармливать. В тот день, когда отца увезли в НКВД, сёстры с младшим братом по дороге к госпиталю решили пройти мимо родного дома в надежде хоть глазком увидеть маму. И увидели её, выходящую из ворот:

– Детоньки мои, сюда, сюда!

Переглядываясь, девчонки нерешительно двинулись к матери, но Борис идти отказывался. Сёстры силой затащили брата во двор. От матери узнали, что Кузьмича, её нового мужа, вызвали в комендатуру, его пехотный полк, стоявший на северной окраине Балты, ушёл в сторону Молдавии, что воинских частей в городе не осталось. Надо искать лошадь и уходить с обозами. В тот день в жизнь детей вошло слово «эвакуация».

Нагрузив пожитки на скрипучую телегу, мать уселась на место возницы, девчонки вскарабкались по бокам, а Борьке места не хватило. – Тому що хлопець! 7 Они влились в живую, стонущую и плачущую толпу. Борис был вынужден идти пешком, чёрт-те куда, гудели стёртые в кровь ноги, хотелось курить, пить, есть и хоть немного отдохнуть. Но надо, надо было идти, идти, идти. Ботинки стоптались и просили каши, носки изодрались, а обозы с людом тащились то через поля, то по дорогам, то плутали по лесам. Когда над головами очередной раз раздался угрожающий прерывистый рёв немецких двухфюзеляжных самолётов, Борис сорвался. Рванул в лес и затаился за деревом. Он слышал, как сёстры кричали и звали бунтаря, но мальчишеские амбиции взяли верх. Брат не вышел из укрытия, его сморила усталость, и он забылся тяжким беспробудным сном.

Какие могут быть сумасбродства и капризы, когда война?! Беспощадная изуверка, убийца, не щадящая выходок слабых?! Но Борька был пятнадцатилетним подростком, пусть капризным, но ребёнком, впервые столкнувшимся со страшной действительностью: со смертью! Не осознающим, что это – потерявший отца, презирающий изворотливых сестёр-приспособленок и отвергшего мать! Он не выдержал испытаний, выпавших ему. Обозы ушли далеко, а он радовался и дурковал, как чертёнок. Когда понял, что его никто не ищет, и не будет искать, когда дошло, что остался один на один со своим «я», испугался. Борис блукал по лесу, крича во всю глотку от страха и отчаяния, ещё не осознавая, что испытания только начинаются в его судьбе.

Сигизмунд Шломо Фройд

– Ну-тес, уважаемая, располагайтесь, укладывайтесь. Вот так… так… каждую складочку на юбочке расправим. Красота! Картинка! Я, с вашего изволения, присяду в головах. Ах, шуточка получилась! Оговорочка, как говорится, по мне. Займёмся с вами «диванным искусством». Квитанцию об оплате, будьте любезны. О, как мило… Минуточку, зафиксирую в Kassa-Protokoll. Деньги любят счёт. Знаете эту поговорочку? Хм-хм-хм… Итак. У нас пятьдесят минут. –

Лиза представила себя на приёме у Зигмунда Фрейда. От него несло сигарами, валютными банкнотами и плесенью:

– Не буду я с вами секретничать! Тем более, что давно всё рассказала чужому дяде из психо-неврологического диспансера.


– Доктор, понимаете, я не знаю, что с ней делать! Она неуправляемая! Порвала на себе халат, в кои веки ко мне приехала сестра из Майкопа, так она её часы бросила на пол!

– Вдребезги?

– Что?

– Разбились? Разлетелись?

– Нет, она утверждает, что просто положила для красоты. Скатала ковёр, а сверху водрузила дорогие наручные часы! Это что, здоровый ребёнок?

– У вас есть ещё дети?

– Да, младшая дочь, но с ней у меня нет никаких проблем! Болезненная девочка, шумы в сердце.

Психиатр кишинёвского отделения детской неврологии попросил Софью выйти:

– Оставьте нас тет-а-тет, мне нужно задать несколько вопросов ребёнку.

И Лиза осталась наедине с чужим человеком, рассматривая плакаты на стенах.

– Я доктор, Николай Степанович. Тебя как звать-величать?

– Елизавета!

– Храбрая умная девочка. Ты знаешь, почему мама тебя сюда привела? – и протянул руку к голове ребёнка, больше похожего на бычка, глядящего исподлобья.

Лиза шарахнулась от него и закрыла голову руками: – Мама!

– Ну-ну. Я только хотел пригладить твою причёску. Присядь, я тебе задам несколько вопросов, и позовём маму. Хорошо?

– Можно, я позову? –

Врач дал согласие, и Лиза послушно села на стул, ссутулилась и кивнула.

Доктор не был похож на дедушку. У него не было нарукавников, значит, и подтяжек не было, не было рубахи в мелкую клеточку и очков-увеличилок, которые Лиза примерила, чтобы уточнить, как через них деда может что-то разглядеть. Ей тогда не понравились очки, но деда без них был, как без рук, так он объяснил, поэтому Лиза всегда помогала их искать и всегда находила первой! Дедушка называл её «ищейкой», на что мама обижалась: «Словом можно и убить, папа!».

На докторе был белый накрахмаленный халат, но он не был похож на Айболита: у того были усы и борода, и вокруг него сидели зверята. А вокруг Николая Степановича только она, и то, с одной стороны. Но он был спокойный, говорил ласково, больше не пытался до неё дотронуться, Лиза подняла голову и посмотрела прямо ему в глаза:

– Папа разбил подоконник.

– Расскажи, как это случилось?

– Он решил выстрелить в себя из ружья, но у него не получилось, прибежала мама, и он выстрелил в неё.

Пугало, что речь девочки была сдавленной бесцветной и безэмоциональной:

– Мама убежала и заперлась в ванной, завязала на шее тонкий шланг и стала себя душить.

– Лиза… если мама закрылась, ты не могла видеть её, – мягко, почти шёпотом обратился к ней врач.

– Папа сильно-сильно, изо всех сил, дёрнул дверь, задвижка упала, и мы увидели… маму… она хрипела, и у неё изо рта текла кровь.

– Покажи, откуда.

Лиза дотронулась до уголка рта и нарисовала пальцем дорожку до подбородка.

– А потом?

– Они сидели за столом и пели.

– Пели? Сможешь напеть?

Лиза соскочила со стула, приняла театральную позу и с глубоким чувством, пискляво запричитала:

Давай никогда не ссориться,
   Никогда, никогда.
   Пусть сердце сердцу откроется
   Навсегда, навсегда.
   Пусть в счастье сегодня не верится –
   Не беда, не беда.
   Давай ещё раз помиримся
   Навсегда, навсегда. – И крупные слёзы одна за другой выкатывались из правого глаза, оставляя левый сухим.

– Может, ещё что-то хочешь рассказать?

– Мама сожгла Зоню! – в глазах девочки заполыхало пожарище. Она рассказала, как была сожжена старая немецкая кукла, которую любили сёстры. Зоня была большая, с двухмесячного ребёнка, у неё была деревянная кроватка с мягким матрасом, подушка и одеяло с пододеяльником. Когда была новой, жалобно говорила «мама!», открывала и закрывала синие глаза, но они вывалились, обнажив провалы глазниц, пискушка онемела, распашонка с ползунками потерялись, материал, из которого была изготовлена игрушка, потрескался. И мать, у которой в детстве не было кукол, приняла решение сжечь куклу-фашистку, присвоившую себе её имя!

В послевоенные годы прямой подачи горячей воды в систему водопровода не было, в хрущёвских совмещённых санузлах устанавливали титаны на дровах и угле для нагрева воды.

Объятая пламенем, кукла не горела, смиренно лежала в топке, вытянув руки и ноги, как младенец. А девочки, глядя на огонь выли, как два подсосных волчонка, у которых отняли маму. Долгие годы Лиза боялась открытого огня. Огонь – это убийство, смерть, страх, слёзы. Это маленький ребёнок, сожжённый в печи. Мамой.


– Ты любишь папу и маму?

– Я люблю дедушку! Маму жалко… Папу… боюсь, – Лиза вжала кулачки в грудь и по-старушечьи сгорбилась.

– Расскажи о дедушке, – попросил врач.

– Деда научил меня читать немецкие буквы!

– Научишь меня?

Лизунька, забыв о страхе, взяла лист, ручку: «PUPPEN DOKTOR», – выводила и приговаривала:

– У меня детская больничка. Я лечу кукол. На коробке – слова. Деда сказал, немецкие. Наша буква «р», а ненаша «п», потом буква рожками вверх – «у», перевёрнутая «и» – ненаша «н»! Второе слово ещё легче! Нужно только две буквы запомнить: первая, как половинка «о» – «д», а перевёрнутая буква «я» – это «р»! Читайте!

– Пуп-пэн док-тор, – по слогам прочёл Николай Степанович.

– Пуп! Пупок! Пупсик! А Лиля говорит «клукла»! Правда, смешно? – оба дружно прыснули.

– Спасибо, Лиза, зови маму.

Девочка слышала, но не примеряла слова доктора на себя:

– Ей не нужна помощь психиатра, она нужна вам! При ней и с ней на повышенных тонах говорить нельзя, не то, чтобы… Детский бунт – несогласие с тем, что происходит в вашей семье.

Мама кивала.

– А как на семейные конфликты реагирует младшая дочь?

– Никак. Остаётся спокойной, истерик не закатывает, – о многочасовых изводящих всех и вся завываниях Лили мать умолчала.

– Я бы задумался на вашем месте о реакции младшей. Кто вы по профессии?

– Учитель русского языка и литературы в старших классах, – отчеканила Софья.

– Задумайтесь, какой педагогический пример подаёте своим дочерям. Вы можете здесь и сейчас поручиться, что при детях не будете кричать и ссориться с супругом?

– Извините, не могу, – залилась слезами Софья.


– Я домашний вор?! – визжала Лилька, – Я?! Вы все не любите меня! – и впервые ушла из дома в неизвестном направлении. Недалеко, но ушла.

Софья не находила себе места:

– Бедная девочка! Как близко приняла к сердцу. А оно у неё слабое! О, нет! Нет! Нет! Лизка, будь проклята, воровка, марш искать сестру! И без неё не возвращайся! – и строптивая старшая дочь покинула дом.

– Пропадают деньги. А я тут при чём? Покупаю продукты, сдачу всегда кладу на радио, как мама велела, – плакала в кулак обиженная Лиза, шагая в сторону гаражей, – и сегодня купила хлеб, пересчитала монетки, сложила башенкой и положила, куда следует. Почём мне знать, куда они исчезли?

Она нашла сестру у гаражей и привела домой. Но мама не обрадовалась стараниям старшей дочери, – а только прошипела:

– Всё из-за тебя, чудовище! Младшая сестра из дома сбежала, а ей хоть бы хны!

– Мама! Я не крала деньги!

– Заткнись, обои рябои. На, читай! – мать сунула в руки дочери газету. В очерке рассказывалось о вопиющем случае непочтительного отношения сына к матери. Подсчитав, сколько он высосал из неё молока за период грудного вскармливания, притаранил два бидона к порогу и заявил: «Я с тобой расплатился сполна! Отныне ничего тебе не должен!». – Это ты, тварь неблагодарная! Уверена, ты точно также поступишь со мной! Только знай, когда я состарюсь, ты обязана будешь содержать меня!

Мама, мама, не ты ли цитировала Грибоедова: «Ах, злые языки страшнее пистолета!»? Не от тебя ли первой услышала: „Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть“?

Да, мамочка, „напраслина страшнее обличенья“»8.

Лилька праздновала триумф:

– Обхитрила! Обманули дурака на четыре кулака, а дурак послушал! Ха-ха-ха!!! – это была первая примерка лжи на детскую душу.

Что это? Удар под дых? Ампутация детского сердца без наркоза и с ноги выпуленного прямиком в мусорное ведро? Или скачки на нём, ещё живом и любящем, до брызг, дребезгов, до состояния тряпки?

С того самого дня Лизу обвиняли в воровстве все, кому не лень: в школе, техникуме, институте, на работе. Как будто именно тогда с неё была сорвана защита от злых оговоров и сплетен завистников и наушников. Ей приписывали венерические заболевания, ссылаясь на знакомых венерологов из кожвендиспансера, по утверждениям очевидцев она стояла на учёте в психдиспансере, с ней запрещали дружить мамы приличных девочек, уверяя, что Лиза насквозь прогнившая и гулящая, принимает у себя и в себя толпу мужиков, живёт с ними за деньги и бесплатно не гнушается. И некому было укротить злоязычных, исполненных смертоносного яда. В ореоле бесславия за ней волочился шлейф из скверны и проклятий многие десятилетия, покуда жизнь не поставила всех на свои положенные места.

Для Елизаветы Бог Единый и Неделимый занял первое место. Во свете Его созидающей мощи чернота меркла, кукожилась, обращалась в прах, занимая нишу, предназначенную только ей. Что до кристально чистых судей, раскрывающих глаза окружению на падшего смерда, которым набили оскомину умопомрачительные подробности его личной жизни, – они так и застряли в поступательном развитии.

Пренизкоуважаемые, предлинноязыкие, вам больше не о ком судачить? В таком случае, оставайтесь на какашечном уровне, зависьте и дальше от горшков.

Фуфунюшки вам!

Здгасьте вам чегез окно!

Кто тырил деньги? На самом деле, кто? У кого рыло по локти в пуху?

Старшей – не поверили. Поверили младшей Лиле, которая отплясывала камаринскую на втором пиршестве вранья, когда мать созванивалась с сёстрами. Коллегиально решили выпереть Лизку на Кавказ на переплавку и перековку. Как воровку. И пришпандорить к пути истинному так, как это умеют горцы Северного Кавказа, не запятнавшие свои честь и совесть ни на войне, ни в оккупации. Строго. А к кому из сестёр? – к Инне, у неё малявка, присмотр нужен. Правда, у младшей из четырёх сестёр личная жизнь наклёвывается, сожитель в доме, не муж, да квартира однушка, но в тесноте, – не в обиде, на кухне – не в постели с Евой Браун! В подвале места и того меньше было, уместились же! Несколько лет в нём прожили!

Седьмой класс, четырнадцать лет, Лиза не поездом тыгыдычет – на самолёте летит. Сама. Ликовать бы, глядя на землю с небес. Только нет ни упоения, ни услады. Ей грозит учиться в Адыгейской автономной области среди адыгов, армян, курдов, черкесов, татар, лезгинов, укров, азеров и немцев. Девчонки Анишоара, Ляна, Стелуца, Снежана и пацаны Ион, Тудор останутся в Кишинёве, будут ходить в школу и, скорее всего, забудут её. Их привычные для слуха имена сменятся на Зулейху, Теймураза, Вано, Реваза, Вэлодэ, Дунэ, Лизэ. И кому, как не им, выпадет уникальная возможность дразнить иноземку: «Кукуруза-пэпушой, молдован дурак большой!». Чтобы не провоцировать, Лиза заранее забросала соперников шапками-перчатками и поклялась: «Буду учиться так хорошо, насколько позволят умственные силёнки. И постараюсь жить в чужом доме с тётей Инной, которую почти не знаю. А, да, ещё буду приглядывать за трёхлеткой». Летела, а в голове не укладывались дребезжащие мамины слова, которые отказывалось принимать сердце:

– Ты старшая в семье. Отрезанный ломоть, – а потом цитировала Горького, переиначивая на свой лад, – Ну, Лизка, ты – не мядаль, на шее у меня – не вяси, а иди-ка ты в люди.

– Мам, зачем тебе Горького подсебячить? Я – не мальчик. Я – девочка. Я – дочка твоя. Или нет? Мам. Зацепились бы мизинчиками и, хохоча, глядя друг другу в глаза, прочли клятву: «Ссор, ссор никогда! Мир, мир навсегда!» – и дело с концом! За что меня в ссылку?

Так бывает. Не каждая родившая женщина обладает душой, способной вместить в себя любовь сразу к двум детям. Существуют такие, для которых и один – балласт и ярмо. Только Божьи избранницы, многодетные мамы, любят каждого: младшего, пока не вырастет, заболевшего, пока не выздоровеет, вышедшего из дома, пока не вернётся.

У Моисея вместимость души была необъятной! Он, хромой и картавый, смог собрать вокруг себя целый народ и повести в земли обетованные! Не всё и далеко не всегда ему удавалось, но он взывал к Богу, и Тот не оставлял молений неуслышанными.

– Лиля, зачем тебе отвоёвывать и отдирать от меня маму? Знакома ли с декларацией о мирном сосуществовании? Или в пику вбила в мамину голову, что ты старшая, поэтому она должна подчиняться тебе? Мама призналась, если бы не уверенность, что первой родила меня, усомнилась бы в этом и поверила Лильке. – Мы посмеялись. А смешного ничего в этом нет! К чему эта пагубная стратегия?


Вначале Лилька гадила по мелочи: сопрёт монеты из коробочки из-под любимой Лизкиной больнички «Puppen-Doktor»9, спрятанной далеко под ванной, сунет вместо них мятую бумажку и затаится, ждёт. Потом кофты, свитерочки, нижнее бельё, босоножки возьмёт из общей кладовки чистые отстиранные отутюженные, начищенные, изгваздает, изорвёт и схоронит с глаз долой. А Лизка шарится. Изведётся, каждую тряпицу на своей половине переложит-пересложит, – нету! Меньшая регочет:

– Посмотрите на неё, память отшибло! – и снова запихнёт, где сестра уже искала. Только Лиза не понимала этой недоброй игры, которую затеяла младшая. Когда старшая спала, Лиля всегда с шумом заходила в комнату и включала свет. Наслаждалась, когда будила. Если не удавалось, подходила близко-близко и прямо возле уха сестры начинала лязгать ножницами или подносила к носу что-то дурно пахнущее, наблюдая за реакцией. Животики надорвёшь! Подросла, её шутки стали более изысканными. Мама даст задание бельё перестирать, пальцем не притронется, сидит, телевизор смотрит, пускай Лизка корячится. Та и корячится полдня со стиралкой Ревтруд. Увидит маму из окна, заскочит в ванную, Лизку выпихнет и запрётся. Кто матери двери отворит? – Отгадайте! А «труженица» Лиля выйдет, обтирая лоб, и жалуется: «Целый день Лизку умоляла помочь, – валялась, лежебока-белоручка, баклуши била!» – мать поверит.

Протечёт у Лизы кровь на юбку сзади, слюнями изойдёт, но промолчит, не подскажет, – «а что, пусть позорится! Не у меня же!». На остановке с наскока пёрла на абордаж: «Почему ты смотришь на водителя, как проститутка?». А в салоне троллейбуса продолжала показательную порку: «Фу, какие у тебя толстые руки! Плечи, как у мужика, а грудей нееееет!!!».

Кого же ты мне напоминаешь, сестрица?

Да ладно, Лилька подросток. А отец?

Борис припахался домашним ОТК, руководил процессом: подслушивал телефонную болтовню, вставлял свои сальные комменты, не к месту и не ко времени, вскрывал чужие письма, присваивал себе кассеты с Высоцким и Битлами. Воровал в основном по-крупному, но и мелочами не брезговал. Он тоже демаскировал Лизкин схрон, и тоже прикладывал к нему загребушки. Как ни смешна была сумма, которую он там обнаруживал, монеты изымал: «Живёт за мой счёт, – мои!». Взрослый мужчина не засмущался залезть в детские «драгоценности» и присвоить себе стекляшки.

А потом случилось непоправимое и страшное. Духовная деградация. Борис переступил черту нравственности – продал свои ордена и медали. Папа… Мой герой… покатился водочной бутылкой по наклонной.

– Ты, стерва! – орал он, тряся за грудки жену. – Завела сберкнижку втихую за спиной! Я твой муж! Отдавай! Или убью! – и Софья уступила. Открыла новую сберкнижку на имя Бориса, разделив сумму пополам. Через десять лет после его смерти Лиля, разбирая бумаги в серванте, уронила выдвижной ящик. Из выдолбленного в нём углубления посыпались облигации Золотого займа СССР на сумму сто тысяч деревянных. Менять их было поздно. Вместе с обесцененными бумажками рассыпались по полу детские попрошайничества:

– Мама, хотим молока!

– Не подоили быка! Ишь, губы раскатали!

– Мама, хотим масла!

– Коза не напасла! А губы – не дуры!


… Хрусти, папирусом, коза…

… Не поперхнися, дереза… Не приятного тебе не аппетита!

Поезд обожратушек скрылся в выпуклой брюховидной туманности, проржавел и вместе с рельсами мамона сдан в металлолом.

А деньги продолжали пропадать. Если младшая сестра нашла тайник отца, то мать нашла Лилькин.

Учебный год близился к концу. Однажды, готовясь к домашке, Лиза обнаружила на столе письмо:

– Почерк мамы. Адресовано тёте Инне. Почему раскрытым лежит на столе поверх тетрадей? – Стала читать: – … деньги нашлись! Лиля собирала их на собаку! Бедная девочка так страдает от одиночества! Мы подумали и купили ей собаку. –

Ни извинений, ни какой-раскакой неловкости. Купили собаку воровке, а обгаженную даже не реабилитировали. Разрешили вернуться домой.

– Здгасьте вам чегез окно! Где вы сохнете бельё? В духовке на веговке, чтоб не стыгили воговки!

Да будет так всегда-всегда

Бывает, гора рождает мышь. В этом случае природа вынуждена отдыхать на мышах. Но бывает, в условиях дискомфорта, при остром дефиците кислорода и личного пространства, доставляя окружению мучения, из сора, из мусора внутри живого организма начинает созревать жемчужина. И, если её силком никто не выдворит, никто и не узнает о ней. Дискомфортно всем: среде обитания, откуда изымается инородное тело, и самому инородному телу, мешающему нормальной жизнедеятельности среды её обитания. И только при условии изъятия, жемчужина явит себя миру во всей красоте или уродстве, внеся гармонию или кошачий концерт во внешний мир.


– Я или она? – зверела Лилька, вцепившись в Лизкину гриву, повалив её на пол в куцей хрущёвской кухне и дубася головой о чугунную батарею.

– Ты, Лилечка, ты!

– Я или она?! – орала Лилька, которую бесило, что старшая не взывает о пощаде, а только прикрывает голову руками.

– Ты, Лилечка, ты!

– Я или она?! – когтями сдирала кожу на Лизкиной шее младшая сестра, – а та, уродина, раззявив наконец-то свою поганую пасть, заумоляла не волноваться, видите ли, у Лильки большой срок беременности и могут быть преждевременные роды.

– Я – не ты, недоносок, у меня выкидышей не будет! Я за твоими нахлебниками подтирать не намерена! – и, нависая над сестрой, придавив её громадным животом, вопила:

– Я или она, мама?! – и выворачивала ногти сестры наружу, а они не ломались: выгибались, отрываясь от ногтевой лунки, и не ломались.

– А-ха-ха-ха!!! А теперь иди в свой ресторан! Празднуй там свой вонючий день рождения! – Выбив из матери не единожды утвердительный ответ, с трудом разогнула колени, оставив сестру валяться, и указала на выход. Лизка поднялась, ухватившись за дверцу холодильника, и та распахнулась. Закрыть не смогла.

Софья подошла к холодильнику, отстранила от себя дочь и пнула в спину.

Лиза не успела выйти, – ей в голову полетели сырые яйца. Мама и Лиля одновременно прицеливались и забрасывали живую мишень снарядами. Когда промахивались, младшая собирала скорлупу с жижей с пола и размазывала по волосам и лицу сестры. А эта дура вела себя более чем нелогично! Дура, она дура и есть! Повторяла:

– Спасибо, это для волос полезно.

Ей не позволили вымыть и высушить волосы:

– Ещё чего! Горячую воду на неё тратить! – и мать перекрыла кран.

– Мама, можно холодной?

– Мама! Гони её! – и они выпихнули Лизу из квартиры в одних брюках и кофте по-брежневски с чувством глубокого удовлетворения и исполненного долга. Январь, злющий ветер и минус пятнадцать.

Это был третий Зомби Апокалипсис, участниками которого стали мать и две её родные дочери. Подобно сектантке «пред сенным ковчегом скакаше, дурью маямшися», Лилька исступлённо горячечно плясала. Победа! Рискуя жизнью ещё нерождённого ребёнка, между прочим.

Сейчас-то всё ясно. А тогда не было ясно ничего. Ничегошеньки. Ни хрена.

В жизнь девятнадцатилетней девушки вошли убежища на ночь, ночлежки, вокзалы, съёмные квартиры.

…Благодарение Богу!


– Мам, закрой глаза и слушай, я написала колыбельную, и мне хочется тебе её спеть.

Софья сомкнула веки. Лиза откашлялась и запела:


Придёт Беда – уйдёт беда, –
Пребудет Божья благодать.
Я знаю, есть на свете Бог,
Он дал нам Сына и Любовь.
Да будет так всегда-всегда.

Софья закрыла лицо руками и разрыдалась:

– Как я могла! Как я могла быть такой жестокой! Доченька! – и они обнялись, примирённые Божьей Любовью.


Сладко. Мёд в уста, мёд в уши. Но сладким не бывает даже мёд. Послевкусие приходит позже. Это вам скажет любой сомелье. Чтобы обуздать, подчинить себе ситуацию, ей нужно дать имя. Именно так поступил Бог Отец, когда назначил первому Человеку в Раю наречь именами всё живое и растительное, съедобное и ядовитое. Были в словаре Адамовом слова «поле» и «брань». Но что за место – поле брани? Там, где обзывают и унижают детей, или дерутся за каждую пядь родной земли?

Лилька не желала мириться с приходами старшей сестры в квартиру, ставшей её вотчиной, отвоёванной с таким трудом у этой… и в очередной раз, воспользовавшись приёмом ниже пояса: «Если ты откажешься, я повешусь», вынудила мать продать квартиру и с дочерью, зятем, собаками и кошками ломанулась обживать тьмутаракань на бескрайних просторах России-матушки.

Вместе-врозь

– Встаньте по обе стороны! – приказал возлюбленный Бога Иедидиа. И они повиновались. Встали справа и слева от матери. Три женщины вопрошающе глядели на многомудрого Царя, восседающего на троне. Софья со страхом. Елизавета с надеждой. Лилия заинтересованно.

– Возьмите мать за руки! – приказал самодержец. И они снова повиновались.

Лиза взяла руку мамы и легко пожала, та ответила пугливым коротким пожатием.

«Сколько помню, ты чуралась своих обмороженных во время войны рук. Называла пальцы толстыми и уродливыми, – думала Лиза, – мамочка, для Бога они совершенны, прекрасны! Твои мягкие, податливые, уставшие и натруженные руки бесценны в лице Господа. Ты пеленала ими нас, маленьких, кормила из ложки любимой „маминой пушистой“ кашей, одевала и обувала, стирала одежду, чистила обувь. За сорок лет педагогического стажа принесла из школы и отнесла в школу горы ученических тетрадей, таскала тяжеленные сумки с покупками из магазина. Трудолюбивыми руками своими сажала, сеяла, поливала и собирала урожаи на маленьком огороде, и одерживала победы в поединке со зловредными вороватыми кротами… мамины руки это…» – и вздрогнула от резкого возгласа:

– Тяните за руки! Каждая к себе! –

Лиза поднесла мамину руку к губам, поцеловала и отпустила. А Лиля рванула мать к себе.


– Мама, я люблю тебя! Знай это, что бы ни случилось! Только живи! Живи! – кричала Лиза в трубку и плакала. – Каждое воскресенье я заказываю Службы за твоё здоровье. Ты только представь: за тебя молится весь приход! Все миряне, монахини и священники!

– За меня, за одну? Неудобно беспокоить приход.

– Удобно, мамуля! Перед Службой стоит целая очередь, чтобы заказать прошения о здоровье или за упокой.

– И ты стоишь?

– Конечно!

– И что дальше?

– Перед началом воскресной Службы священник читает: «Сегодня мы просим защиты и покровительства Матери Божией для Анны, Софьи…».

– А как прошения передаются? Это же не материальные предметы, которые можно потрогать.

– Мамуля! От сердца к сердцу, от души к душе – любовью!

– Доченька! Теперь понимаю! Я это чувствую! В это время у меня ничего не болит!


Лиза писала маме длинные письма. Те, что были короче десяти листов, Софья называла открытками: «Доча, пожалуюсь, на почте такие непорядочные люди работают: все письма от тебя приходят распечатанными».

„Работники почты“… доверчивая моя мама. Внутрисемейный подряд ОТК работает бесперебойно. Security круглосуточно на посту. Но мне нечего скрывать. Пусть читают, главное, чтобы письма отдавали тебе, а не предавали огню.


– Мамуля! У тебя скоро юбилей! Поздравляю тебя заранее, жди посылку!

Лиза решила на мамино восьмидесятилетие сделать нужный полезный подарок.

Деньги? – отнимут и потратят на себя.

Платок? – отнимут и будут носить сами.

Конфеты? – съедят, не подавятся и спасибо не скажут.

И она придумала! – Большое увеличительное стекло, чтобы маме с её глаукомными глазами было легче читать. И… памперсы! Уместно ли говорить, что Лизины фантазии осудили на работе? Реакция Body Guard-ов была предсказуема – бешенство. Малахольная мамалыжница в своём репертуаре!

Но главное, мама взахлёб рассказывала, как первый раз за год вышла за пределы двора, дошла до сельской библиотеки и подарила Лизину книгу.

… Благодарение Богу.


– Мама! Со снегом тебя! С зимой! Я шла утром, кругом белым-бело, красота неземная. Вижу, два камешка на снегу, как двоеточие на белом листе бумаги. Зацени четверостишье для педагогов:

Двоеточье на белом, на снежном.
Точка – ты, точка – я. Вместе-врозь.
Но, пронзая пространство насквозь,
Между нами пульсирует нежность.

– Да-да! Пульсирует!

… Благодарение Богу!

 

– Лиза! Лиза! В центре Кишинёва снимали «Играй, гармонь, любимая!». Это же недалеко от твоего дома! А я реву и вглядываюсь в экран, родные лица выискиваю. Не нашла… А народ на центральной площади веселится, пляшет, заливается: «Молдованка хороша, веселей поёт душа!». И про национальное молдавское блюдо вспомнили. И так мне мамалыжки захотелось.

– Мамуля, я передам через знакомых! Полакомишься!


– Лиза, рада тебя слышать! Чудо! Телефон рядом! Лиля его не унесла с собой! Она не разрешает мне с тобой общаться, потому что я плачу.

– Да, мама, она написала, что из-за меня у тебя был гипертонический криз, и тебя увезли в больницу.

– Лиза, я старенькая, поэтому болею. И плачу, потому что старенькая. Я завишу от неё. Она пригрозила, что откажется делать обезболивающее, если я не буду слушаться. Были бы у меня крылья… улетела бы к тебе.

– Мам, а мне снилось, что я к вам прилетела. Рядом с тобой кот, а от окна тропинка в лес.

– Выдумщица. Откуда знаешь…


– Лиза, я связала тебе лапоточки. Тебе передали?

– Спасибо, передали. Они разной длины, так надо?

– Да, один большой, другой маленький. А клубочек есть?

– Есть!

– Из-за глаукомы ослепла, как моя мама, вяжу на ощупь. Если короткий придётся впору, распустишь длинный. Если длинный, довяжешь. Клубка хватит.


– Мама! Это о нас с тобой и обо всех разлучённых, слушай:

Два сердца, согретые в Божьем.
Услышь полнозвучье, услышь.
И нет расстояния больше –
Ты рядом со мною стоишь!

… Благодарение Богу.


– Алло?

– …

– Алло, мама!

– …

– Алло, мама! Это я! Лиза! Слышишь меня? Мамочка?

– Молчание. Шорохи. И мобильник шлёпнулся на стол. После очередного «алло, мамочка!» смех усиливался, затем стихал, разговоры возобновлялись, опять позвякивали ложки, приглушённо стучали о стол чашки. Лизе казалось, она видит телефон, из которого кричит её голос, видит уютную кухоньку и накрытый белой скатертью стол, булочки горкой на широком блюде, посередине варенье в прозрачной вазочке, сахарница, блюдца и пузатый заварной чайник. Младшая сестра, племянница и внучка, три родных по крови тела. Три чужих по духу души. Лиза касалась плеч, спин, рук каждой из них и орала в уши:

– Мама! Я тебя люблю! Мама, где ты! Что с тобой? Лиля, передай трубку маме! – и младшая не выдержала. Нажала «отбой».

Больше Лиза никогда не говорила с живой мамой. Не услышала живой мамин голос. Позднее узнала, что последнее письмо мама держала в руках.

… Благодарение Богу.


За длинным столом умостилась Софья и шинковала хрусткую белокочанную капусту. Лиза присела напротив, наблюдая:

– Для дедушкиных зайчиков? Давай, помогу. Ух, ты! А что это за капуста чудная: с двумя кочерыжками?

Софья подняла глаза на Лизу:

– А как же, у меня ведь две дочери.

Мама, снись мне. Снись. А я молиться о тебе буду. И всегда буду помнить, как называла меня родной по духу. А родных в Едином Духе никто никогда не разлучит.

Яйца курицу не учат

– Хм… хм… Простите…

– Слушаю тебя, Софья!

– Извините, не знаю, как к Вам обращаться… с чего начать…

– Смелее, дочь Моя. Внимаю тебе.

– Душа болит… Вы знаете…

– Ведомо.

– Должно быть, Вы знакомы с моей старшей? Прихожанкой Вашего Храма. Молится, поёт, заказывает Службы, стихи Вам посвящает.

– Елизаветой?

– Да! Когда ей было семь, заболела менингитом. Головные боли, рвоты, судороги, температура под сорок. Лежала, бредила, а тут встала и с края дивана рыбкой сиганула в пол. Прыгнула, просите, как в бассейн, с бортика. Первая бригада «Скорой» поставила точный диагноз, врач потребовал срочной госпитализации и пункции спинномозговой жидкости. Но я…

– Испугалась?

– Мгм… отказалась. Подписала бумагу.

– Рассказывай, Софьюшка. Всё, как есть. Поди ко Мне. Вот так.

– Два года Лиза мучилась головными болями и судорогами. Температура – тридцать семь и пять, не выше, после рвоты – ниже тридцати шести. Врачи «Скорой» диагностировали отравление… не могу…

– Не плачь, детонька Моя.

– Лиза говорила, тошнит от головной боли, – а я, глухая тетеря, знай себе, промываю. Три литра воды с марганцовкой! Что наделала!

– Девочка.

– Промывала-промывала, желудок иссушила. В результате Лиза ослепла на один глаз. Мёртвый, пустой, из него даже слёзы не текли! Что только не предполагали: сходящееся косоглазие, расходящееся, врождённая слепота, носить очки, запретить носить.

– А что Лиза?

– Всё ей шуточки! То полководцем Кутузовым себя назовёт, то адмиралом Нельсоном! А головными болями страдала.

– Сильна духом. Знай. Замироточил глаз. Первая слеза была густой и вязкой. Сам узрел! Слабовидящий, да живой!

– А она?

– Смотрела на Меня, молилась, плакала и сияла!

– Скажи, если бы я позволила сделать пункцию, спасла бы дочку?

– Софья, история не терпит…

– …сослагательного наклонения… Да-да… если бы да кабы, да во рту росли грибы… Как простить себя, что наказывала за леворукость, обзывала ведьмой, пугала страстями-мордастями про костры инквизиции. Избивала!

– А Лиза?

– Старалась, я левую руку привязывала к телу, она плакала и правой рукой писала. Посуды переколотила без счёта! У неё неврозы, а нам каково? Позорище! В семье потомственных учителей – левша!

– Приняла наследство от твоего отца.

– Даа… Вот ведь… Я не знала, честное слово!

– Верю. Ибо, знаю.

– Сидит, виноградину на просвет часами разглядывает. Лыбится. Извините, улыбается. Или белый налив. Знаете?

– Как не знать про яблоко! Ведомо!

– Или встанет столбом, природой любуется! И как запищит! Извините, запоёт. А у меня времени нет на красоты ваши!

– Слова… Словечки… Словеса…

– Сейчас понимаю: любовь во мне будила. Ей Борис вбивал: «От горшка – два вершка», «Яйца курицу не учат», – а она про любовь, как дятел. Нет мне прощения!

– Да, Сонюшка, саму себя простить сложнее сложного. Расстояние от сердца до головы коротко, да бывает длиннее жизни.

– Как преодолеть этот путь, Отче?

– Не кори себя, не самоедствуй. Помогай доченьке своей. Не горькими травами стези устилай, дыханием надежды. Свети звездой путеводной.

– Не подведу!

– Будь благословенна, жено, давшая жизнь!

– Господи… аминь…

Panis Angelicus

Panis Angelicus10, – пела Елизавета, стоя у органа. И Хлеб живый, сшедший с небес, наполнял её Божьей благодатью.


– Fit panis hominum;
   Dat panis cœlicus.11


Восхваляя Сына Божьего, вспоминала дедушкин хлеб от зайчика:

– Деда, ангел мой, как тебе там, на небесах? Слышишь ли меня? Ты научил меня верить в чудеса и торжество справедливости, читал сказки и гладил по голове. Ты так и умер с книгой сказок в руках.

Дедуня…

Она мечтала, когда вырастет, сошьёт себе такие же нарукавники, какие были у него, научится аккуратно кунать перо в чернилку и старательно писать на листочках в полоску. А ещё она попросит на день рождения, чтобы деда подарил ей подтяжки для брюк и носков, такие же, как у него. И тогда с неё не спадёт юбка, а носки и гольфы будут натянуты, – и… опа! – ни единой морщинки!


«Хадательство», – выводил Иван на листе.

– Софьюшка, подскажи, дорогая, как правильно: «хадательство» или «ходательство»? – Поворачивался к внучке и спрашивал, – А ты как думаешь, Лисонька?

– Деда, мне это слово не нравится, оно злое, ругательное. Подходила мама, вытирая руки о передник:

– Папа! Сколько раз вам нужно объяснить, чтобы вы запомнили? Дитя малое!

– Ты учительница, доченька, помоги, – пододвигал Иван к невестке далеко не первый листок с прошением о реабилитации. И она красными чернилами по-учительски зачёркивала неправильные буквы и исправляла на правильные.

Послевоенные годы. Вождь и отец всех времён и народов умер. У М Е Р. Культ личности Сталина, продлившийся вплоть до 1956, был официально развенчан на XX съезде КПСС, за год до рождения Лизы.

– «Ходатайство», папа! Пора бы запомнить!

Это сейчас, в современном техномире написать письмо, поставить электронную подпись, «прогуглить» адрес организации и отправить по электронке «на мыло», или «Емеле», как шутит молодёжь, – пара пустяков! Ксерокс не существовал, каждое письмо нужно было писать заново, идти на почту, выстаивать очередь и отправлять заказным с уведомлением. И ждать долго, терпеливо, смиренно. Потому что правда одна. Потому что она придаёт мужества. Потому что его дети не достойны называться детьми репрессированного. Детьми вора. И он прилежно складывал буквы в слова и описывал снова и снова инцидент, из-за которого был арестован: «Мною, (таким-то, таким-то), был продан уголь на 70,00 рублей (семьдесят рублей 00 копеек) поставщику. Выписана квитанция №… Покупатель не расплатился, вследствие чего возникла недостача. Себе государственных средств не присваивал, несмотря на трудное семейное положение», – и зачёркивал последнюю фразу, – у всего народа было тяжёлое положение.

Иван взывал к справедливости, как библейская женщина. Лжи много и продраться через её флажки тяжко, но надо. Муситы12! И он не побоялся выйти на своё поле брани, чтобы одержать Свою Великую Победу!

Так было. Тогда…

Ничего этого Лиза не знала. Для неё дедушка Иван – терпеливый многомудрый наставник, научивший девочку правильно собирать мусор на совок, чтобы на полу не осталось ни крошки, умываться, довольствуясь одним стаканом воды. Что выбешивало маму. От него знала, что посуду, в которой была еда, грех называть грязной. Вместе с ним прихлёбывала жгучий кипяток, пропуская в нутро живую огненную душистую энергию! И та стремительной горной лавиной низвергалась в неё, растекаясь и разветвляясь по кровеносному руслу! – «Любое дело нужно доводить до конца, – частенько повторял он, добавляя, – не мудрено начать, мудрено закончить». Указывая на папу, который решил научиться смачно плеваться через передние зубы, беззлобно произносил: «Плевако». А мама неистово доказывала, что он применяет слова, не понимая их смысла: «Плевако Фёдор Никифорович – русский адвокат и юрист, судебный оратор!». Он, смешно покряхтывая, засунув руки глубоко в карманы, делал потягуси, а Лиза его копировала. И все смеялись, а он не обижался, потому что смеялись дети!

– Хочешь, научу тебя говорить по-французски? – с хитринкой в глазах спросил деда. –

А кто ж откажется? Потом во дворе все обзавидуются! Конечно! Вот бы ещё запомнить, как следует, и не перепутать!

– Ну, дедуля, давай!

– «Па нтеля пасээ», – что значит?

– Не знаю… – я французский не учила…

– Тогда: «Мари яль он жнээ!» – сказал и хихикает.

– Деда, это точно по-французски?

– А ты попробуй, угадай! Не получится, завтра открою секрет.

Ох, и намучилась она, повторяя про «нтэля» и «яль он» на все лады! И случилось маленькое чудо, великая радость открытия, когда до неё дошёл смысл второй фразы: «Марія льон жне»! – «Мария лён жнёт»! Это по-украински! Деда похвалил внучку, наградой тому было освобождение её от мук отгадывания первой фразы: «Пан теля пасе» – «Пан телёнка пасёт»!

Лиза помнила, как во время прогулки деда резко останавливался и доставал из кармана ингалятор, подносил ко рту и одновременно с нажатием кнопки делал вдох. У Елизаветы появился подобный после хронических бронхитов с астматическим компонентом, но пение в церковном хоре соделало лёгкие чистыми и избавило от кальцинатов. Никто не знал, а его никто и не спрашивал, испытывает ли он неудобства, живя в одной комнате с девочками: одну ночь с ним спит Лиза, другую – Лиля. У него мёрзли ноги, но он никогда никому не жаловался, не требовал тёплых носков или грелку. Лизе он доверил свою тайну. Пододвигал под одеялом к её горячим пяткам свои ледышки, и она их согревала. Однажды перепутал, кто рядом, дотянулся до ног девочки, а Лиля его лягнула.

– Прости, прости, внученька, дедушка старенький, больше не будет.

А под подушкой у него лежал скреплённый с проволочкой наушник. По ночам дедушка слушал радио, а в шесть часов с первыми сигналами поднимался. Смешно называл стул – «стуло», арбуз «гарбузом», а мама сердилась на него. Для мамы было основополагающе, фундаментально говорить правильно, не коверкая язык. «Мам, ну, чего ты… – мысленно обращалась к ней Лиза, – помнишь, ты спросила, был ли дедушка хорошим, я ответила: „Он был ангелом, ничего не боялся и любил, как никто не умел в нашей семье“. Ты удивлённо вскинула брови, пристально взглянула и сказала: „Откуда ты знаешь? Я тебя этому не учила“. Да, мамочка, дети весь мир воспринимают не умом, не ВУЗовскими знаниями, которых у них нет, а всем существом. Сердцем, которое выходит за пределы маленького тела, через каждый пальчик, глаз, ушко. Сердце ребёнка великое и милосердное на кончике ещё непослушного языка, но как старательно выговаривает: „Я теба лубу, баба“».

Дедушка-мальчик ко всему относился серьёзно и внимательно, но умел многое обратить в шутку или игру.

Именно это уникальное свойство стало чудом и откровением для Бориса, потерявшего в войну семью.

Батя!

Война для Бориса закончилась в Австрии. – Домой! Домой. А где дом? Папа, где ты? Где сёстры, мать. Живы? Я? – вот я: жив-здоров, грудь в орденах, не ранен, не убит. Контужен был, – так, ерунда. Был, да сплыл. Готовился к участию в Параде Победы на Красной Площади, да заглохла старушка полуторка: ни с толкача, ни с буксира, ни с горки. Встала как вкопанная! Всю войну прошла, а на Парад Победы постеснялась. Сам-то причепурился и её выкупал, вычухал, осталось выкрасить да выбросить. Одно слово, жінка13. – Растёр кисти. – Привыкли руки баранку крутить. Ничего, заживу, как человек, будет у меня своя коняга, объеду на ней весь белый свет, как говорится, мир посмотрю, себя покажу.

Дорога с войны для победителя – овеяна славой и усыпана цветами. Дорога с войны – кровоточащая память, которая не зарубцуется десятками лет мирной жизни. Для Бориса – длинная дорога в никуда. Бесконечная. Перед ним – бескрайняя Родина! На любой станции выйди и пускай корни в землю.

А состав шёл по шпалам, знай себе, постукивал. Вроде соглашался, а вроде и спорил. Слушал мысли бойца в вагонном тамбуре, а тот курил и тяжко непобедно вздыхал. Из соседнего вагона звенел смех, да такой задорный, заливистый и говор родной, знакомый. Так это ж свои, хохлы! Закашлялся. Стал прислушиваться, но не все слова понимал:

– Ви знаєте, куме, оце був в зоопарку і бачив яка!

– I як як?

– Ну як як… Як як як14… – Га-га-га! Гы-гы-гы!

– Ви знаєте, я бачив Оку!

– I як Ока?

– Ока… Ока як Ока15… – Го-го-го!

– Смешно. А я українську мову16 подзабыл… Только про козинячу смерть от Сашка: «Нагадали козі смерть, де не ходе, то все пердь»17.

– Ось, ось, слухайте, шо мы бачилы18: по полю как угорелый, представляете, носится хлопчик, беленький совсем, воздушного змея запускает!

– Годі тобі19

– Да! Да! Сам склеил! А мы что, рыжие? Нам тоже охота змея в небе за верёвочку подержать! На силу догнали! Подбегаем, а это не хлопчик! Представляете? Это дедусь!

Бориса передёрнуло. Он вздрогнул всем телом, схватился за горло, за сердце, хватая ртом воздух: «Отец. Папа. Не может быть». Ноги подкашивались, он их с трудом переставлял, медленно приближаясь к компании. «Вот зубы мне в задницу – под бомбами не так страшно!». Завидев военного в орденах, хлопцы, девчата повскакивали с мест, принялись пожимать ему руки, хлопать по плечам, лезли с поцелуями, объятиями, а он не мог разлепить губы, чтобы задать один вопрос! Всего-навсего один! Кашлял, тёр глаза, кивал и молчал. А потом по слогам, как будто шаг за шагом вступал в ледяную воду: по щиколотку, по колено, вот уже вровень с ременной бляхой. Жгучим холодом сковало солнечное сплетение, сердце:

– Кто… из… вас… рассказывал… про… – и разрыдался. Они всё поняли. Послевоенное поколение отличается от нынешнего. Радостью, верой в светлое будущее, дружескую поддержку и сострадательное милосердие к нуждающимся в помощи. Когда и хлеба краюху пополам, и вшей портошных кормить сообща, когда в огонь и в воду, на смерть за Победу коктейлем Молотова фрицев шугать, и в разведку со спокойной душой. Потому что не предадут! А потiм20 и фронтовую сорокаградусную соточку. Эх! Первая колом, а вторая соколом! Можно и ещё плеснуть. И потом ещё накапать. До рисочки.

Вот рисочка у каждого своя…

А тут счастье на голову свалилось, и лица родные, а родным можно всё рассказать. Всё. И про козу.


Боречка плутал по лесу, сам не знал сколько, пока не вышел на просеку. Деревья, ясное дело, прятали его от самолётов, но небо над головой, как лёгкие, полные воздуха. «Эге-ге-гееей, небоооо! Ты слышишь меняааа?», – и он зашагал, развернув плечи, не прячась, не пригибаясь, уставший бояться подросток.

Вышел к хаткам, сгрудившимся у небольшого озера. Над дверью одной из них прибита табличка: «Сельсовет», под ней от руки: «Комендатура». Борис постучался и вошёл.

Кем были эти люди? Военные? Гражданские? Подростку было важнее, что его не прогнали взашей, не убили, а накормили, напоили, одели, обули, спешно выправили бумаги. Наутро, сорвав табличку, заперев на крючки внутренние деревянные ставни, перекинув дужку навесного амбарного замка через кольца, заперли наружную дверь и оставили осиротевшую деревеньку. – Выступаем! – Наконец-то кто-то принял ответственность за его жизнь, проявил отцовскую заботу, взял над ним командование, и всё стало приобретать ясные очертания.

Борис был откомандирован и сдан под расписку в аэроклуб Чернигова на курсы самостоятельных прыжков с круглым десантным парашютом с минимальным управлением. Там сдружился с Сашком, таким же рудим и веснянкуватим21. Сестёр потерял, зато брата обрёл!

– Ну, что, Сашок, мы к небу, небо к нам? – толкал друга Борис.

– Дааа, с нашей земли – в наше небо! – и тихо, чтобы никто не слышал, друзья навек чокались кулаками, – За тех, кто в стропах!

Они мечтали нырнуть в небеса, прочувствовать свободный полёт, испытать кураж, волнение, адреналин, силу и уверенность.

На курсах заучивали так, что отскакивало от зубов: «Высота прыжка от восьмисот до тысячи двухсот метров. Раскрытие парашюта – через три секунды вытяжным кольцом или страхующим прибором. Время снижения под раскрытым куполом – пять минут».

Сашок, настоящий друг, прыгнул первым и полетел камнем к земле. Следом – Борис.

Приземление с десантным парашютом на сведённые вместе ноги жёсткое, но для Бориса первый прыжок был удачным. Он смог! А вот для Сашка война закончилась. Он лежал на мураве лётного поля, как живой, тихий, и небо отражалось в его глазах. Борис отстегнул стропы и побежал к другу. Он сам вызвался переложить тело на брезентовые носилки. Ухватился за плечи и не почувствовал костей. Руки стали мокрыми от горячей крови, хлынувшей из-под гимнастёрки, кожа рвалась, как ветошь, через разрывы вываливалось кровавое месиво из внутренностей и костей, которые были раздроблены так мелко, что тело друга стало мягким, подобно плюшевой игрушке. То, что раньше было другом, растекалось и расползалось с носилок, и никак не желало принимать форму тела.

– Надо было сразу в мешок, – раздался над головой голос командира. Борька свалился и, катаясь по земле, вопил:

– Ааааа! Дружок-Сашок! Тебе мешок!

Борис не смог больше прыгать. Даже под угрозой ареста, расстрела, трибунала, по законам военного времени, как дезертира и предателя: «Убивайте! Не могу!».

Душа Сашка впервые возносилась в небо без страховки, и её невесомый полёт никто и ничто не могло ни омрачить, ни остановить. Он летел домой.


Борис провалялся в госпитале при аэроклубе, по выздоровлении его отправили на курсы по вождению автомобиля.


– Я не сирота! Не сирота! – повторял и повторял, подъезжая к нужной станции, обращаясь к женщине-проводнице, и по дороге от железнодорожной станции, приветствуя жителей городка, и подходя к дому, в котором жил дедушка-мальчик, папа, безоговорочно верящий в чудеса!


– Батя…

– Боренька, сынок…


Лиза не знала. Никто не знал, что воспоминания дедушки, пережившего лагеря, папы, прошедшего войну, мамы, испытавшую оккупацию, станут уникальными свидетельствами очевидцев истории страны Советов. Не все, далеко не все из них сумели адаптироваться к мирной жизни, отягощённые скорбным скарбом смертей, удушливой гарью пожарищ и друзей под наскоро сбитыми крестами, и без, в объятиях чужой земли. Не каждому удалось плавно погрузиться в безмятежность подобно младенцу в крестильную воду, или хотя бы ножу в мягкое податливое масло. Зажить трудовыми буднями под мирным небом, свободными и независимыми, созидать, дышать радостью, пестовать деток и не сепарировать окружающих на друзей и врагов, джигитов и не джигитов, с кем пойдут в разведку, а кого без суда и следствия поставят мордой к стене. Их души, закалённые невзгодами, стали острее булатной стали, сердца – прочнее кремня! Народ победитель, а на деле – мальчики и девочки, мужчины и женщины, выработавшие в себе стойкость, мужество, явившие героизм и бесстрашие на полях сражений.

Самостійная Україна стала Незалежной22 24 августа 1992, над ней взвился жовто-блакитний23 стяг. А Молдавия, ставшая Молдовой, 27 августа 1991 сменила кириллицу на латиницу, и в лазоревой выси её полощется tricolor24. И ученики лицеев удивлённо слушают, что Молдавия входила в состав пятнадцати братских республик.

Матка! Курки! Яйки! Млеко!

…разбитые сердца и есть источник нашей силы,
 нашего понимания, нашего сострадания.
 Сердце, которое никогда не было разбито,
 стерильно и чисто, оно никогда
 не познает радости несовершенства.

                                          Филлис Шлоссберг

За окном перечирикиваются воробьи, переговариваются люди. Жара не проснулась, дышится легко. Воспетые великим Пушкиным мухи не досаждают вниманием. По-весеннему тепло. Мужчины стучат костяшками домино. Девочки катаются на качелях. Мальчики пинают сдувшийся мяч и нервируют соседку с первого этажа, которая сторожит свежевыстиранное бельё, заодно и порядок во внутреннем дворе.

А по телеку «Белое солнце пустыни».

– Петруха, влюбчивый дурачок, молчи! Под паранджой Абдулла! – заливалась слезами Лиза. Но балбес, наивный неслух, как глухой тетерев на току: «Гюльчатай, открой личико». Был Петруха – нет Петрухи.

Бог Отец и Его Сын знают, когда бьют. Когда убивают.


– Убью гадину! – рвал глотку Борис, пытаясь на костылях догнать старшую дочь. Та успела заскочить в детскую и провернуть защёлку. Возможно ли малышке-защёлке с подружкой-стекляшкой соперничать с металлом костыля? Сюр! Нонсенз! Но Лизка об этом не знала, зелёная была. Неопытная. К полу приросла. Застыла перед запертыми дверями, как перед вратами ко спасению ото всех бед. Солнце лупилось лучами в окно, пытаясь предостеречь, пеленало-окутывало светом девичью нескладную фигурку, желая увести на безопасное расстояние от двери. Подвывало ветру, кричало воробьиными голосами:

– Смотреть в лицо собственному страху – похвально, но не запрещено прикрывать лицо руками! Зажмурься, детка! Моргни хотя бы!

Но она, упёртая, стояла. Шатаясь, стоял и он. Отец и дочь, по разные стороны двери, по разные стороны линии фронта.

Борис видел размытый ненавистный силуэт, бесясь, что вставил непрозрачное рифлёное стекло. Тот, кто мерещился ему, куражась, исходил ядовитой слюной, крутил у виска скрюченным пальцем, строил омерзительные гримасы, выбивал копытами чечётку. И рос, рос как на дрожжах. Мгновение, и он заполонит всё пространство собой, и несдобровать одноногому калеке.

Борис упёрся на левый костыль. Прицелился правым.

– Бей! Стреляй! Дерьму нет места на земле! Врагам нет пощады! – орало в нём. И он подчинился, чётко исполняя приказ.

Мощный резкий удар. Дверное стекло разлетелось вдребезги. Осколки влетели в комнату врассыпную, как снежинки в метель, иссекая, полосуя лицо девочки в кровь мельчайшими злыми звёздочками, впивались в кожу, оседали в густых косах, целуя, ища приюта в широко раскрытых глазах.

Боец Красной Армии Борька, семнадцати лет от роду, не убоялся расстёгнутой до пупа вражьей куртки с закатанными по локти рукавами. И перед упёртым в немецкое поганое брюхо автоматом не струсил, не дезертировал с поля боя, но вперился в тощего Ганса стеклянными ненавидящими глазами и орал:

– Тыыыыы! Мраааазь! Отродье! Фашистскый выб**док! Убьюуууу!

В соседней комнате Софью сотрясал озноб. Война? Не закончилась?!

– А-а-а… Нишкни! Враг. В доме, – схватилась за голову. Затаилась: что-то тяжёлое грохало, стучало и звякало об пол. Она видела его, пьяного, ввалившегося в хату, с холёной, лоснящейся мордой, автоматом, в кованых сапогах, вытянувшего загребущие руки перед собой. Она слышала. И его слова разрывными пулями вспарывали нутро:

– Матка! Курки! Яйки! Млеко! Russische Schweine! Schnell25!


Они: мама и четыре сестры – семья крестьянина-красноармейца, беспартийного, ушедшего на фронт рядовым обоза прямо из родной мазанки, стены которой отец поднимал сам: замешивал штукатурку из конского навоза, глины и песка, сбивал из тонких деревянных длинных реек ячеистую решётку. Девочки помогали: по всей станице собирали конские лепёшки. Но кого этим разжалобишь? Северный Кавказ под немцами. Окна отчего дома выходят на центральную площадь, где вешают и вешают, и устали не знают! Они там и сейчас висят. Но сестёр с мамой выдворили в подвал рядом с избой, который семья сообща и споро выкопала и укрепила до войны. Соне двенадцать, Зоя, Нина – старшие, Инну и подростком-то не назовёшь – мала совсем. Не касаясь сединой волос цвета вранова крыла, годы лишений взимали с детей свою горькую беспощадную мзду: плотно сжимали губы, морщили лбы, глубили межбровные складки, опускали уголки рта. Детские глаза, ясные бусины, становились беспросветно-смоляными от бессилия и сострадания, видя, как пленных красноармейцев гонят по бывшей Советской, а станичные выбегают, кидают в толпу, кто что может, воют и выкрикивают имена родных. Мать Лилия, известная в станице учительница русского языка, девчонкам строго-настрого приказала сидеть и не высовываться: среди односельчан полицаи, ищейки. Чтобы немцы не отняли у них последнее, высоко в горах в лесу посадили очистки, картофельную кожуру, и те дали клубеньки! Вот радости было в семье! А как-то пришли на огородик и содрогнулись, увидев убитых партизанами мёртвых фашистов. Даже бездыханные застывшие тела врагов сковали страхом девочек. Перед войной в школе учили немецкий, и Соня хорошо его знала, но отказывалась говорить на языке фашистов от омерзения и чувства вины.


Звон стекла и крик дочери вывели её из оцепенения. Оттолкнув пьяного мужа, дёргавшего двери непослушными пальцами, отомкнула замок, подскочила к Лизе:

– Что с глазами?

– Печёт!

Приказала:

– Плачь! Слезами вымоет!

И, смешиваясь с кровью, они потекли по щекам, спасительно увлекая за собой осколки.


Память, ах, память, тебя не стряхнуть с плеча, как перхоть…

– Из четырёх участников этой трагедии живы только Ты, Господи, да я, – вздохнула Елизавета. – Не будь Тебя, была бы слепа. – Привстала, скривила рожицу отражению в зеркале. – Привет. Слёзки оставь плаксам. Дай рассмотреть тебя. Ну-с, что очевидно: глаза цвета ёлки. Веки покраснели и припухли. Фе! Но, мадам, ни одного шрама, ни одного пореза ни на лице, ни на шее.

Качели

– С лица воду не пить, – погрозило пальцем отражение. Лиза согласно кивнула. Вооружилась ручкой и выудила лист из папки:

– Итак, уважаемая палочка-выручалочка, послужи-ка мне верой и правдой, – и, шмыгая носом, вывела: «Качели». Разделила поле надвое, слева написала Личины «–», справа Лики «+». Из-под руки на лист скользнул один, следом другой маятник. Они хаотично раскачивались, Лиза провела между ними линию, соединила шары и автоматически поставила точку. Та зашевелилась, вытянулась вверх-вниз, вправо-влево и превратилась в мультяшного человечка. Лиза подмигнула ему и усадила на перекладину:

– Два чужих шарика на подвесах встретились и стали маятником-папой и маятником-мамой, а ты – их чадо Ч. Сиди посерёдке. Да следи, чтобы планку не перекашивало. Это важно. – Человечек кивнул, умостился поудобней, ухватился руками-палочками за нити-пуповинки и выжидающе поднял голову, стараясь вникнуть в суть.

– Абдулла, носитель зла, нелицеприятен. Петруха, олицетворяющий доброту, лицеприятен. – Ч заёрзал на жёрдочке, не понимая, о чём речь.

– Я о добре и зле, и о сюжете фильма! – пояснила Лиза, – Обоих лицезреют. Обоих уличают и обличают. Одного, чтобы вывести на чистую воду. Другого – оболгать, обдурить, объегорить. У первого – личина, у второго – лучина. Антигерой – лицемерный, двуличный, с манией величия. У героя – лик и величие. Его возвеличивают, его величают. – Лиза глянула на Ч. Тот сидел смирно, свесив ножки-палочки. Затаились маятники. Качели не двигались.

– Объединённые перекладиной, два маятника, мама и папа, стали едиными, стали качелями-колыбелями. Если недвижимы, ничего не происходит: ни хорошего, ни плохого. Ни рыба, ни мясо, ни соль, ни масло, ни хлеба, ни зрелищ. Состояние овоща в глубокой коме. Но! Стоит только тебе, Чадо, качнуться вперёд или назад, всё оживёт: и зло, и добро! – человечек кивнул.

– Любое слово, действие, любой поступок приводят качели в движение. Так и живём: рыдаем-хохочем, спим-бодрствуем, обнимаем-отталкиваем. И всё чего-то не хватает, и пустота в утробе аж звенит, как старый пятак в жестяной банке. Но Тот, Кто наделён полномочиями запускать механизм, Тому и останавливать его. Станция «Заходи» исключительно Его повелением сменяется станцией «Вылезай».


Меня били. Сына Самого Бога тоже били по ланитам, заушали. А Он? Он нёс Крест. Женщиной, отирающей кровавый пот с Его святого безгрешного лица, была не я, а Вероника, которая бросилась к Нему, упавшему. Поила и шептала, шептала слова любви и утешения. И не устрашилась быть битой, або убитой. Любила. И узрели осторожные и трусливые, что сострадание сильнее ненависти, любовь превыше страхов и предрассудков. – Человечек отпустил нить, протянул руку, указывая на Лизу.

– А что я? Я ничегошеньки не знала о Нём и Его страданиях. В своём безбожно раненом недолюбленном детстве, благодарение Богу, Он всегда был рядом, оберегал и ценой Своей жизни спасал от тяжких увечий, смерти и расправы. Он плакал, когда Ему было больно и страшно, и взывал к Отцу: «Или, Или! Лама савахфани! Боже Мой, Боже Мой! Для чего Ты Меня оставил?». На Лобном Месте изувеченный, окровавленный был отдан на поругание. – Ч опустил острые плечики, с вопрошением глядя на женщину.

– Как призвать на помощь того, о ком ни сном, ни духом?

Святое Писание – об оставленности и Лике.

«Гадкий утёнок» – об оставленности и лике.

«Аленький цветочек» – об оставленности и лике.

Жизнь девочки Лизы – об оставленности и лике?

Малыш низко опустил голову и прикрыл нарисованное лицо.

– Ну-ну, не рюмсайся. Держись крепче обеими ручками. Вооот. Умничка.

Сказочные «страшилища» прятались и комплексовали из-за безобразной внешности, умирая без любви. И преобразились, благодаря ей. Один – в лебедя, другой – в друга пригожего и сердешного. И безоговорочно рады, что претерпели до конца унижения, и отныне могут оценить полноту счастья. А Сын Воскресшим воссел на Царском престоле одесную Бога Отца.

У каждого своя чаша страданий. И своя чаша славы. И она должна быть испита до дна, до капли.

Человечек спрыгнул с качелей и состроил рожицу.

– Озорник! – качели раскачивались вперёд-назад, вправо-влево, а тонкая перекладина крепко объединяла шарики, не отпуская их качаться вразнобой.

– Спасибо тебе, чадо. Теперь я знаю. Однажды мои мама и папа протянули друг к другу руки, объединили души и усадили меня на свои качели, чтобы не маяться порознь. Теперь понимаю, как важно сидеть в центре объединяющей перекладины, надёжно держась за нити с распахнутыми для объятий руками. 

Не в силах больше оставаться запертой в четырёх стенах, Елизавета наскоро оделась, придала помадой губам контур и с восстановленными чертами лица вышла из дома, который с утра хороводился с лужами и лужицами, а те в свою очередь, с облаками большими и малыми.

Втянула носом воздух:

– М-м-м… Здравствуй, Боженька!

Задрала голову. Полнеба расчертила большая стая. Птицы летели, вскрикивая, приветствуя Родину. На душе стало торжественно и тревожно. Елизавета хлопнула себя по лбу:

– Так сегодня же Грачевник! – и, повеселев, спросила, – Так, что же о лице, Господи?

– Посмотри на небо. Где облака?

– Растворились!

– Так и проблемы! И одиночество! Растворились, как облака.

– Господи, я о старости.

– Я в курсе.

– Ты соделал моё прыщавое лицо прекрасным. Преобразил его, исполосованное стёклами, а теперь рисуешь на нём пигментные пятна и чертишь морщины?!

– Пишу. Я художник.

– От слова «худо»?

– Художник Я. Люблю почтенных стариков и забавных старушек. С каждой новой морщинкой ты становишься Мне дороже.

– Каждая новая морщинка приближает меня к Тебе?

– …

Лизе показалось, что мягкая шелковистая кисть вывела на её сердце смайлик.

Грушенька-душенька

Творение может многое рассказать тому,
кто готов слышать. Вселенная ветшает,
как одежда. Только Бог вечен.

                                        О. Михаил

– Милости прошу, в Дом Отчий, дитя Моё.

– Здравствуйте.

– Сыграем в игру, чадо? В «слова»?

– Можно. Только…

– Вопрошай.

– Кто Ты, если я Твоё дитя?

– Сущий. По всей земле рассеяны чада Мои, многие отдалились, но каждого люблю. Нет такого, которого не оберегаю десницею Своею. Нет такого, кого не призываю к Себе в правде, чтобы одесную воссел.

– И сына, и маму, и папу, и дедушку?

– Всех, душа Моя. До единого. Итак? Какие слова припомнишь, чтобы на «гру-» начинались? –

Елизавета принялась перечислять:

– Грусть, грубость, груз, грузило… – слова были болезненно-тяжёлыми и отдавались по всей округе раскатами грома, грозной поступью великана.

– …группа, грудь, груша… Груня, Грушенька…

– Душенька! Ну-ка, ладонку подставь!

Лиза подставила ладонный ковшик, и на неё опустилась свежая, душистая, зеленовато-жёлтая груша. И всем она была бы хороша, да только с одного бока была изрыта-изгрызена острыми гусеничными челюстями.

Елизавета глядела на грушу, а вкруг неё глянцевой листвой шелестел грушевый сад, и каждая ветка на дереве, отягощённая плодами, рассказывала свою историю.

И Лизиной червивке не сиделось в молчании:

– Росла я, росла да и выросла от семечка к саженцу, от саженца к деревцу. Дерево по весне зацвело, цветок подарило пчеле, а та пыльцу в улей снесла. Выросла, отяжелела, округлилась, чтобы ребёнку – сок, осам – сок.

– Плодоносная, кормящая, – думала Лиза. – Женская матка грушевидной формы: как груша вынашивает семечко, так мама во чреве вынашивает дитя.

– … И упала – земле перегной!

– У червивой ножка слабая. Дунул ветер покрепче, дождь пошёл – вот она и на земле.

– … И муравьям раздолье!

– Зачем с гусеницей было знакомиться? Непрошенной квартирантке ПМЖ26 предоставлять? – съехидничала Лиза.

– Это садовая бабочка была, вовсе не гусеница. Я была в цвету, и на мой запах прилетали пчёлы и осы с бабочками. Вот одна из них и отложила личинку. Я же для всех цвела!

– Ну да, ну да. Пчёлы опыляют, пыльцу в улей на лапках несут. Люди нюхают, цветущие ветки обламывают на букеты, а бабочки для продолжения рода в сердцевину личинок подкладывают. И, чтобы жить, гусенице надо есть, и есть много. Но чтобы дышать, ей нужно прогрызть выход на свободу, где она окуклится, чтобы снова обрести крылья.

Лиза опустилась на землю, оперлась о ствол спиной и, поглаживая Грушеньку, размышляла:

– Социум – супермаркет человеческих душ, впаянных в тела. Одной червоточины более, чем достаточно, чтобы стать отбракованной человеком. И тебя, груша, в магазине брезгливо отложат в сторону, не украсят тобою стол, не насладятся вкусом. Нарекут «пересортицей» и, в лучшем случае, сварят из тебя компот или варенье. Вот и я, как ты, с гусеницей внутри. И мою плоть она грызёт. Мои обиды, печали, разочарования, болезни, грехи – это множество гусениц во мне.

Сколько их, червоточин? Сколько их, что засели, как за праздничный стол, за душу мою, без сна и отдыха, выедающих и обгаживающих сердцевину?

А ветер меня обдувает, за волосы треплет, а дожди кропят святой водой, и Солнце каждую весну на лицо веснушки ладит. Всё нутро черно от червоточин.

Но Свет от Света не отбраковывает меня. Я не становлюсь пищей ни муравьям, ни доброй земле, потому что у Сотворившего меня, Небо и Землю в планах очистить мою сердцевину. Творец жаждет преображения моего сердца, вместилища моего духовного вызревания.

Безбашенная женщина

Хочу быть владычицей морскою,
   Чтобы жить мне в окияне-море,
   Чтоб служила мне Рыбка Золотая
   И была б у меня на посылках.
Лиза закончила читать сказку и отложила книгу. Склонилась, укрывая затихшего внука, погладила по голове.

– Бабушка, Старуха хочет жить под водой? А дети её отпустят? А чем она будет дышать? Ей Рыбка подарит акваланг и ласты? Или Старик с берега будет качать воздух через шланг?

Лиза осторожно коснулась губами лба:

– Горячий. Температура держится.

– Бабушка, ты умеешь жить в воде и небе?

– Только на земле.

– И я. Только хожу, бегаю и падаю.

– А чего больше: ходишь, бегаешь или падаешь?

– Бегаю и падаю.

– Малышик, я раскрою тебе секрет: когда ты бежишь, ты уже немножко летишь.

– А Старуха…

– Безбашенная была женщина. Ш-ш-ш-ш… спи… отдыхай. Проснёшься, мы вместе поможем дедушке Пушкину придумать другое окончание сказки, – Лиза подоткнула одеяло под спину малышу и прикорнула рядом.


– Давно не виделись.

– Ты? –

В сомкнутых ковшиком ладонях кругами расходилась вода. И Лиза плескалась в ней. А Он взирал и улыбался, и не пошевелил ни пальцем:

– Ты Мой ребёнок. – Вознёс к Себе и удерживал на уровне Своего бескрайнего сердца.

– Летаю и плаваю одновременно! – Лиза ныряла и выныривала, выдыхала воздух в воду, делала бульки, буруны, шлёпая ступнями о поверхность, выпускала фонтанчики, исполняла «поплавок». И смеялась! Смеялась! Выдохлась. Устала. И, обвивая руками Божий перст у края водоёма, осознала, что Он никогда не прольёт ни капли, никогда не выплеснет воду, никогда не подвергнет её опасности, никогда не даст ей захлебнуться или утонуть в мире бескрайней любви и доверия.


В мире тьмы, страха, боли, зависти и злословия прожорливые, не знающие меры, ненасытные птенцы требовали: «Подай! Напои! Накорми!». И чёрная птица с железным блестящим оперением, восседающая на краю свитого для них гнезда из проволоки и гвоздей, неустанно приносила в клюве земных грешников. Они кричали, они взывали, они молили о пощаде. Она усердствовала ради голодных крох:

– Ешьте досыта, детки! – и они дрались: кто за руку, кто за ногу, кто за голову, кто за тело.


– Господи, прошу у Тебя защиты, благодати детской доверчивости и наивности!

– Не бойся. Душа больше пищи. Тело больше одежды.

– Даже, когда буду лежать бездыханная, маленькая, сухонькая, сложив руки на груди, Ты воззришь на меня и скажешь: «Добро пожаловать, деточка, в Царствие Моё небесное»?

– Да.

– И даже, когда на земле скажут: «Ну, что, подняли? – Тяжёлый»?

– Отныне и вовеки, и до скончания веков.

 

В небесном озерке от биения Великого Сердца и благодарного женского сердца пульсировала и вздрагивала святая живая вода.
____
Примечания:
1 автор слов – Павло Глазовой.
2 автор слов – Павло Глазовой.
3 А тебе Иван (укр.).
4 Муситы (чеш.) – ты должен.
5 Дети, бегите отсюда к мамке, прячьтесь, как мыши (укр.).
6 Всё себе и только себе (укр.).
7 Потому что парень (укр.).
8 Шекспир. Сонет 121, пер. С. Маршака.
9 «Детский Доктор» – детская игра, ГДР.
10 Хлеб Ангелов (лат.)
11 Стал хлебом человеческим:
   Небесный хлеб (лат.).
12 Ты должен (чеш.).
13 Женщина (укр.).
14 – Вы знаете, кум, был в зоопарке и видел яка!
    – И как як? – Як как як. (укр.).
15  – Вы знаете, я видел Оку!
    – И как Ока? – Ока как Ока! (укр.).
16 Украинский язык (укр.).
17 Нагадали козе смерть. Где ходит, там и пукает (укр.).
18 Вот послушайте, послушайте, что мы видели! (укр.).
19 Да ладно тебе (укр.).
21 Потом (укр.).
22 Рыжим и конопатым (укр.).
22 Самостоятельная Украина стала независимой (укр.).
23 Жёлто-голубой (укр.).
24 Трёхцветный флаг (рум.).
25 Русские свиньи! Шевелитесь! (нем.).
26 Постоянное место жительства – аббревиатура.

Прочитано 3159 раз

3 комментарии

  • Комментировать Наталья Суббота, 09 сентября 2023 14:55 написал Наталья

    Нина Авидон: «Когда-то давно, познакомившись с фрагментами повести, была обескуражена, напугана многолетней затянувшейся душевной болью девочки-женщины, стремившейся пересилить жестокость близких по крови, обожженных войной, сумевшей понять и оправдать своих обидчиков, заместить зло и неправедность любовью, всепрощением, духовным величием. Завершенное произведение, не менее оглушительное, показывает, что даже к Божьему милосердию без работы духа путь долог, не всегда достижим. Хотелось в каждой главе прижать к груди израненное, искалеченное горьким детством сердце, глубже понять, через свою душу, пропустить ЛГ, Елизавету, превозмогающую все преграды на пути к Свету.
    Существует известная теория, приписываемая Л.Н.Толстому, НЕПРОТИВЛЕНИЯ ЗЛУ НАСИЛИЕМ. Я считала ее надуманной, эфемерной. Оказывается, - существует, работает».

  • Комментировать Наталья Суббота, 15 апреля 2023 10:03 написал Наталья

    ...Однажды мои мама и папа протянули друг к другу руки, и, чтобы не маяться порознь, объединили души и усадили меня на свои качели. Теперь знаю, как важно сидеть в центре объединяющей перекладины, надёжно держась за нити с распахнутыми для объятий руками.
    Папа умер, когда сыну исполнилось 3 года, мне – 29. Мама умерла в 2013 в Белгородской области. Там сейчас рвутся снаряды.
    В Пасхальное Святое время прошу у Бога: "Податель жизни, помяни оставивших этот мир, и даруй им славу воскресения".

  • Комментировать Марина Среда, 03 ноября 2021 10:20 написал Марина

    Казалось бы, объёмная повесть, но читается легко, быстро! И нельзя сказать, что документальная. Она художественная, но настолько эмоционально глубокая, настолько органично герои переплетаются в пространстве и времени, что дух захватывает. Спасибо за такую прозу!